— Чего это тебя носит в полночь, агай? — без предисловия спросил Кахым.
— А тебе чего не спится, командир? — так же дружески-грубовато засмеялся Буранбай.
— Да вот всякое думается, — не покривил душой Кахым.
— И мне тоска сердце гложет, командир! Жаркое будет сражение! Пострашнее Бородинского. И французы, и их союзники, вплоть до рядовых солдат, понимают, что отступать дальше нельзя. Значит, будут стоять насмерть. — Он помолчал. — Если погибну, командир, напиши Тане письмо поласковее. Так и напиши: любил тебя, Таня, башкирский джигит… А сможешь завернуть к ней на обратном пути, передай на словах: любил!
— Да ну тебя, агай, — рассердился Кахым. — Нашел о чем думать-гадать накануне битвы!.. Не хочу тебя огорчать, агай, но напоминаю: твоя Таня — крепостная. Раба! К тому же православная. И лучше бы тебе самому от нее отказаться.
— Ну это уж мое дело! — взорвался Буранбай. — Знай край, да не падай, командир!
И, резко повернувшись, ушел.
«Обиделся? Но ведь я говорил правду».
Кахым не раскаивался, что выложил Буранбаю начистоту свои опасения.
К рассвету дождь рассеялся, но туман долго еще держался вязкий, тяжелый, над болотами и ручьями.
И загрохотали пушки. Лейпцигское сражение, вошедшее в историю как «битва народов», началось. Все больше и больше батарей — и французских, и русских — гремели могучими басами, слагая хорал смерти.
В Первом полку проиграли тревогу. Джигиты, все еще мокрые, но строгие, молчаливые, стояли у оседланных лошадей, держа их уздечки. Кахым обошел сотни — все казаки в полном снаряжении.
А день тянулся как опоенная кляча, впряженная в телегу с дровами. От болот, от раскисших после ночного дождя полей вздымались перехватывающие горло испарения. Туман поредел, но дым от пушечных выстрелов заволок холмы и берега речек непроницаемой пеленою.
И башкирские казачьи полки оставались в резерве.
Внезапно из обоза полка, где стояли фуры и телеги, раздался пронзительный, леденящий душу женский вопль, прервался на мгновение и снова взвился, усилившись, ожесточившись.
Кахым невольно вздрогнул:
— Что это там?
Ординарец и стоявшие неподалеку джигиты, переглянувшись, рассмеялись.
— Сахиба-енгэй рожает!
— Янтурэ строго-настрого наказал ей, чтобы обождала окончания битвы, а она вот не послушалась!
— Самое подходящее время рожать!
Кахым с трудом сдержал смех и сказал громко, весело:
— Если родится малец под гром пушек, то вырастет обязательно великим батыром!.. — Подумав, добавил: — Надо бы, если что, пригласить доктора из лазарета.
— Да разве она подпустит к себе мужчину-врача? — сказал Буранбай.
— Знахарей же приглашают в аулах к больным женщинам, — возразил Кахым. — Я ведь говорю: если случится что-то страшное. Походная жизнь! Морозы! Дожди!.. И, агай, — обратился он к Буранбаю, — прикажи Янтурэ не отлучаться от жены. А то ведь он умчится в бой.
— Да там у их повозки собрались все женщины, — сказал кто-то из строя сотни. — Кудахчут, как на базаре.
— И вообще надо бросить эту привычку — уходить в поход с женами, — раздраженно сказал Кахым. — Какая-то орда, а не казачий полк!
— Не пытайся менять старые обычаи, не вздумай, — остановил его многоопытный Буранбай.
20
В сумерках в полк прискакал молоденький нарядный — сразу видно, что ночевал в доме, а не в шалаше под дождем, — офицер и сказал:
— Их превосходительство генерал Беннигсен сейчас пожалуют в полк. Нет, нет, никакого почетного караула, — заторопился он, хотя Кахым еще и не шевельнулся, — их превосходительство заедет накоротке, для конфиденциального разговора.
Вскоре показался величественный генерал на тяжелом, малоподвижном коне, окруженный плотным конвоем.
«Михаил Илларионович, да будет к нему милостив Аллах, никогда не выезжал под такой внушительной охраной», — насмешливо подумал Кахым.
На него строго глянули оловянного отблеска глаза на болезненно белом, с тщательно промытыми морщинами лице.
Кахым отрапортовал, что полк в полной боевой готовности и ждет приказа.
— М-да, отлично, — милостиво улыбнулся Беннигсен. — Я вас где-то встречал…
— Я служил офицером связи у генерала Коновницына в Главной квартире, ваше превосходительство, пока не получил Первый башкирский казачий полк.
— М-да, узнаю. Вне строя можете называть меня Леонтием Леонтиевичем. — Иссиня-белые губы раздвинулись от еще более благосклонной улыбки. — Отъедемте в сторону.
Кахыма насторожило, что обычно высокомерный генерал держится с ним так просто — в Тарутино он проходил мимо вытянувшегося, откозырявшего башкира, как мимо столба, не кивал и не отвечал на приветствие по уставу.
Леонтий Леонтиевич с седла рассказал тоже сидевшему на иноходце Кахыму, что этот день принес императору Александру сплошные огорчения. Царь со свитой находился на Вахтенбергской возвышенности около Гюльденшоссе. Первая атака французских позиций провалилась — с потерями наши и прусские войска откатились. Царь приказал гренадерскому корпусу Раевского наступать от Трюна на Ауенгайн. Три сотни казаков сумели перейти через горную речку, зацепились за берег, но дальше не продвинулись. Кровавые схватки за Вахау, Линденау и Меккерне закончились вничью: французы не отступили, а мы не продвинулись.
— Я предложил их величеству бросить с фланга по тылам противника башкирские казачьи полки, — вдруг хвастливо заявил Беннигсен. — Ваши всадники на выносливых степных лошадях пройдут и леса, и болота! Я поручился императору, что ваш полк пойдет головным, прорвет фронт, а следом хлынут находящиеся под моим командованием Четвертый, Пятый, Девятый и Четырнадцатый башкирские казачьи полки. Форсированный марш башкирской конницы, находящейся в моей армии, сломит устойчивость обороны противника! — Генерал выговаривал с упоением: «под моим командованием», «в моей армии», будто осчастливливал этим Кахыма.
«Эге, вот почему ты, старый придворный лис, ластишься ко мне, — брезгливо подумал Кахым. — Твоя армия не выполнила сегодня боевой задачи, вот ты и заметался, примчался ко мне и открыто умасливаешь… А ведь ты меня, дикаря, презираешь до глубины души! Но приказ есть приказ… Приказ не обсуждается, а выполняется».
— Оправдаю доверие, ваше превосходительство! — отчеканил Кахым, приложив руку к козырьку.
Беннигсен облегченно перевел дыхание:
— Леонтий Леонтиевич, Леонтий Леонтиевич, без официальностей, — слащаво усмехнулся он. — Никогда в вас не сомневался. Еще в Тарутинском лагере достойно оценил ваш ум!
— Вчера и сегодня на рассвете мои разведчики тщательно изучили окрестность, нашли удобные скрытые тропы. Сотники поведут джигитов бесшумно и уверенно. В ночь выступаем.
— Ну, с Богом, в добрый час! — православный немец с показным благочестием перекрестился. — Не провожайте меня, не провожайте!.. Завтра мой штаб разместится на высотке у городка Пильниц. Разумеется, и я там буду, лично возглавлю фронтальную атаку пехоты.
«Без вашего личного управления боем наверняка атака пройдет удачнее», — подумал Кахым, но пришлось молчать и почтительно козырять отъезжавшему из лагеря полка генералу.
Кахым, избавившись от коварного Леонтия Леонтиевича, начал немедленно действовать — созвал сотников и снова повторил с ними, проверил, как усвоили маршруты, ночью ведь карту не развернешь… Послал вестовых в соседние башкирские полки с просьбой прислать к нему в головной полк связных офицеров потолковее, порасторопнее, чтобы на марше они запомнили дорогу и, вернувшись к своим, повели сотни за Кахымом, а не наобум.
Мулла Карагош наскоро сотворил намаз, благословил джигитов.
И полк тронулся в путь. Разведчики не сбились, но тропы через болото были такими узкими, что пришлось двигаться гуськом, лошадь за лошадью. Болото от дождей вздыбилось в берегах, колдобины на тропе залило водою и грязью, вскоре лошади и всадники были заляпаны ошметками. И опять зарядил дождь, дробный, частый. На болоте зловеще пучились пузыри от испарений. Но Кахым радовался непогоде — французские часовые забьются под навесы, в сараи, чтобы не мокнуть; кто же поверит, что в такую темь, да под непрекращающимся дождем русские рискнут лезть через трясину в логово врага.