А Филатов тем временем надрывался, приплясывал от ярости в тарантасе:

— Ломать чувалы и ставить русские печи!

— Помилуйте, ваше благородие, — снова взмолился старшина, — разве мыслимо на зиму глядя ломать чувалы? Да и как башкиру прожить без своего чувала?!

— Не разговаривать!

— Очаг сломаем, а куда же казан поставить? — спросил кто-то.

— Где осенью кирпичи достанем? — вопрошал другой.

Но упоенный властью попечитель не слушал возражений и еще пуще мешал угрозы с дикой руганью.

Пообедав у старшины, набив утробу пирогами и мясом, Иван Иванович поспал на перине у чувала, так и полыхающего жаром, ни разу не заикнувшись, что пора ломать все чувалы, и велел закладывать лошадей.

— На обратном пути заеду, — предупредил он хозяина, — собери деньги на больницу, а на подарки чиновникам губернской канцелярии, ну сам понимаешь, — мяса, масла, сыра, шерсти… Всем же приходится совать. И мне жить надо! А где Буранбай?

— Он уехал верхом в Ельмердек.

— А! Ну ладно, я тоже туда наведаюсь.

Казаки выводили со двора оседланных отдохнувших лошадей. Сытые кони покусывали удила, звякали бубенцами, переступали с ноги на ногу.

Народ в испуге разошелся, забился в избы к исконным чувалам, а старшина кланялся, провожая Филатова и проклиная его в душе: «Когда же мы от тебя избавимся, обирала, палач!..»

А Буранбай поехал не улицей, а задами, там, где кончались огороды, и все ему чудилось, что жители по избам осуждают его нерешительность:

— И наш сэсэн предался начальству!

— Отшатнулся от своего народа сэсэн!..

Разъезжая по кантону, не раз ловил он на себе косые взгляды, слышал гневные упреки, но оправдывал себя: «Да, я приближен к губернатору. Но что мне оставалось делать? Если поссорюсь, то вовсе лишусь возможности за сородичей заступаться».

Лесными тропами, где земля не раскисла от дождей и иноходец без усилий шел крупной рысью, он прискакал в аул задолго до появления Пилатки. Приемный сын его Зулькарнай, старшина юрта, знал о приезде попечителя и заблаговременно облачился в косоворотку и шаровары, писарь, сторожа, кое-кто из аксакалов тоже щеголяли в русской одежде и лапоточках вместо башкирских катов с кожаным низом и с суконными голенищами.

— Н-да, — многозначительно крякнул Буранбай.

— А что прикажешь делать, отец? — не скрывая раздражения, спросил Зулькарнай. — Сам-то молчишь? Терпишь?.. Уедет Пилатка, и опять наденем чекмени, обуемся в каты. Лишь бы поскорее пронесло этого изверга!.. Как-нибудь откуплюсь.

И промолчал гордый солдат, пряча глаза, махнул рукою и пошел к Ильмурзе, наказав сыну, что если Пилатка начнет допытываться, где он, сказать, что простыл в дороге, занемог и лежит.

А на площадь влетел с громом и звоном колокольцев, с лихими возгласами скачущих казаков тарантас, залепленные грязью лошади дымились. Увидев, как приоделись к его появлению старшина юрта, писарь, пятидесятники, Иван Иванович просиял:

— Сразу видно культурных людей! Молодцы! Хвалю за усердие!

Милостиво подал пухлую ручку Зулькарнаю, с остальными поздоровался лишь кивком головы.

— Если бы все старшины юртов проявляли такое же рвение, то башкиры быстро сбросили бы с себя ярмо дикости, азиатчины! С радостью доложу в городе губернатору Перовскому об отрадных переменах в жизни аула. Ну же, веди к столу, то бишь к табыну, закусим, выпьем и на боковую.

И, почтительно поддерживаемый под руки казаками, неспешно, солидно проследовал в дом.

А Ильмурза встретил гостя хмуро, — нет, он и обнял Буранбая, и усадил на подушку, и велел нести скорее самовар, угощение, но разговаривал нехотя, цедил слова и то и дело почесывал ногтем седую бороду.

Буранбая и смех разбирал, и злость, что так быстро из аула в аул летят худые вести о нем, но в то же время ему было понятно, что оправдываться перед народом трудно, а может, и невозможно.

— Сейчас и не поймешь, кто друг, а кто враг, — жаловался Ильмурза. — Башкиры сильно изменились, и-и-и… Не те, совсем не те, какими были при Пугаче и батыре Салавате. Тогда джигиты верно хранили дружбу, рука об руку боролись за свободу. А ныне угождают начальству, друг друга продают за деньги, за должность.

В дверь заглянула Сажида, пошамкала беззубым ртом, заныла:

— Отец, опять распустил язык, Аллах сохрани, подслушают и донесут!

— Слыхал?! — воскликнул Ильмурза со злорадным торжеством. — Вот так, в своем собственном доме я, герой войны с турками, друг князя Волконского, должен помалкивать и смириться!.. Кто нами, башкирами, верховодит? Подлый Пилатка!..

— Агай, моя совесть чиста… — начал Буранбай.

— Чиста-а!.. — передразнил его старик, разбушевавшись. — А если она чиста, борись за народ, за его благополучие! Ты же, кустым, ублажаешь губернатора маршами и хвалебными песнями.

Не ожидал Буранбай услышать от Ильмурзы столь обидных слов. Задыхаясь, он слез с нар, зашагал по горнице.

— Сам посуди, что я могу сделать один? Кричать? Шуметь? Меня же упрятали в темницу, и вытащил меня оттуда Перовский. Марш написан башкирским казачьим полкам. Кураистам, Ишмулле и мне губернатор дарил за музыку и слова собственные деньги. Да, губернатор Перовский приглашает меня к себе. А как откажешься?.. Я хоть могу при случае заступиться за безвинно преследуемого башкира.

— С одной стороны, это и хорошо. Согласен, — рассудил хозяин, меняя тон. — Да ты не горячись, садись… Но с другой стороны, кустым, ты ошибся: народ потерял в тебя веру. В кантоне тебя и не видно. Все знают, что ты неделями живешь у губернатора. Да к тебе, кустым, с жалобами на притеснения-то не пойдут, побоятся твоего гнева. Приемный твой сын — старшина юрта…

— Моя совесть чиста, — угрюмо повторил Буранбай.

— Да, меня ты убедил, но ведь всем людям не докажешь, что твоя совесть чиста. По избам ведь не пойдешь с разговорами о чистоте твоей совести. Ты еще за полсотни верст от аула был, а уже все знали, что едешь в тарантасе с Пилаткой. Хе!.. И все тебя ругали… Я, кустым, человек темный, но так прикидываю: генерал тебя приблизил не для того, чтобы ты заступался перед ним за башкирские вольности. А может, он с тобою возится, чтобы отвадить тебя от башкирского народа? Хе!.. Из зиндана не зря, видно, выпустил — станет, мол, благодарным слугою.

— Нет, агай, нет, губернатору верю. Я жизнь ему спас на Бородинском поле, он мой собрат по оружию.

— Ай-ха-а-ай!.. А ты не заблудился среди трех сосен, кустым?.. Верно говорят в народе — с начальником дружи, а топор за кушаком держи!.. Генерал-губернатор Перовский — хитрюга. До него бунты в Башкортостане не затихали, а он народ усмирил. И усмирил башкирскими же руками. Где похвалой, где чинами, где деньгами приблизил к себе башкирских батыров, заласкал их, забаловал подачками, оторвал от народа, и они же лупцевали нагайками башкир-бунтовщиков. Башкир башкира бил, башкир башкира на каторгу гнал по этапу. До Перовского так башкиры друг с другом не враждовали. Да мы и с татарами, с мордвой, с чувашами разошлись. И жизнь всюду тяжелая, а люди пикнуть не смеют. Доносов боятся! Ты же слышал, — он показал на дверь, куда уползла Сажида, — за меня, за бывшего старшину юрта тревожится… Слушай, кустым, — он оглянулся, убедился, что дверь плотно закрыта, и зашептал, вращая тусклыми слезящимися глазами, — по наговору Азамата кое-кто из здешних башкир хочет на тебя донести, что ты не Буранбай, а беглый ссыльный Еркей.

У Буранбая сердце сжалось, пропустило два-три удара, заколотилось с перебоями.

— Азамату я никакого вреда не причинил. Наоборот, всегда старался помочь. За что земляки меня ненавидят?

— Да за то, что ты привержен Перовскому. За то, что приемный твой сынок Зулькарнай старшина юрта. За то, что живешь с большими деньгами.

Буранбай лишь теперь оценил проницательность старика: как видно, не выезжая эти годы из аула, он видел все и вся и понимал. Вот с кем советоваться бы, набираться ума. Неужто поздно?..

— Сейчас мне понятна хитрость Пилатки, — понурившись, сказал Буранбай.