Отчего же ее супруг ничего не знал, просто-таки слыхом не слыхивал о бедной утопленнице, которая, между прочим, приходилась дочерью одному из его предшественников? Не догадывался, что сама девушка некогда жила здесь — здесь, в том самом доме, где Дина и ее преподобный спутник жизни свили свое семейное гнездышко? А как же насчет загадочного происшествия у Далройдской пристани, как насчет случайной встречи между сквайром и мистером Лэнгли — и скорбной пожилой четой? Велика ли вероятность, что эпизод этот — не более чем глупая шутка, возможно, подстроенная мистером Тренчем, чтобы досадить ее мужу, ведь сквайру явно нравится издеваться, насмехаться и потешаться над священником? Ибо разве сквайр Далройдский не зарекомендовал себя закоренелым скептиком во всем, что касается религии? Так не смахивает ли это все на дешевый розыгрыш? До чего же досадно, что викарий и приход вынуждены принимать деньги от такого, как Марк Тренч, от человека, что так легкомысленно относится к своим приходским обязанностям, не говоря уже о вере в целом, и что никогда не упустит шанса лишний раз продемонстрировать свое пренебрежение всем и каждому!

У самой церкви слуха Дины достигла мелодия виолончели, доносящаяся из верхнего окна домика: виолончель была истинной страстью преподобного мистера Скаттергуда — одной из многих, помимо его священного призвания. Викарий, сказала себе Дина, убыстряя шаги, если и не чопорный зануда, то со всей определенностью малодушный трус — хотя как виолончелист, надо признать, преуспел немало, — а также и сущий флюгер: никогда-то он не отстаивает своих убеждений на публике, сколько бы упрямства ни выказывал в семейной жизни. С мистером Марком Тренчем он неизменно любезен и добр, как то и подобает духовному пастырю, вне зависимости от личных или приходских интересов, касательно которых у них со сквайром, возможно, вышла размолвка. Немилосердно это, рассуждал ее чудак-муж, вести себя нетерпимо и жестко по отношению к одной из овец своей паствы; немилосердно выражать свое неодобрение открыто и прямо. Что, немилосердно — проявить стойкость, выказать твердость характера? Неужто бесхребетность — качество, в клерикальном мире столь популярное? Что за нелепость, думала про себя Дина, да в придачу еще и лицемерием отдает! Сама миссис Скаттергуд подобной щепетильностью не обладала, чувства столь деликатные были ей чужды, чужды абсолютно; она-то перед мистером Марком Тренчем не сробела бы, нет-нет, никогда, просто-таки горой бы встала на защиту своего мужа и своей веры, уж она-то быстренько призвала бы сквайра к ответу — хотя, конечно же, ей, супруге викария, подобное не пристало! И сколько бы сама она по этому поводу ни досадовала, приходу, чтобы выжить, позарез необходимы денежные субсидии из далройдских сундуков.

Как если бы ее любезный муженек и без того не обладал целой горой недостатков, их счастливый союз до сих пор не был благословлен потомством, и дом священника пока не озарился радостью — детей у них не случилось, так-таки ни единого, и не предвиделось; в результате миссис Дина Скаттергуд, особенно приходя в соответствующее настроение, не колеблясь, ставила мужу в вину еще и это.

Миссис Скаттергуд обнаружила преподобного в гостиной: супруг склонялся над виолончелью, смычок на мгновение застыл в воздухе, а сам он, щурясь сквозь очки, вглядывался в стоящие на маленьком пюпитре ноты. Брови его сошлись, губы слегка шевелились: в нарастающей панике он изучал рой нот, густо облепивших нотный стан.

Он уже собирался начать все сначала, уже изготовился вновь провести смычком по струнам — ни дать ни взять пильщик от музыки! — атаковать пальцами особенно головоломный этюд, испытывая на деле свое мастерство, — как вдруг заприметил в дверях свою рыжеволосую половину. Сей же миг мистер Скаттергуд выбросил из головы и «пиление», и атаки, да и про виолончель временно позабыл, дабы сосредоточить весь оркестр своего внимания на Дине.

— Да, любовь моя? — проговорил он, возможно, несколько нерешительно, ибо в лице миссис Скаттергуд читалось нечто, предвещавшее строгий допрос. — Прости, я, как видишь, со смычком упражняюсь. Вот тут у меня Равиола — пожалуй, за ноты труднее я еще и не брался. Трудная штучка, что и говорить, тем более для музыканта с моими-то скромными способностями.

— Тебе известно что-нибудь про пожилого джентльмена с супругой, которых видели у Далройдской пристани? — осведомилась Дина с места в карьер.

— Что еще за пожилой джентльмен, любовь моя? И что еще за супруга?

Засим достойная дама сочла необходимым пересказать мужу все то, что узнала в вафельной мисс Кримп. Оценить реакцию викария оказалось непросто; впрочем, он явно со всей серьезностью обдумывал услышанное, медленно и равномерно потирая подбородок рукою со смычком.

— Ну? — сказала наконец Дина.

— Похоже, и впрямь совпадение, — ответствовал ее супруг. — Но, должен признать, про оба этих эпизода мне ровным счетом ничего не ведомо.

— Я так и думала.

— Любовь моя?

— Что ты знаешь про мистера Марчанта?

— Да совсем мало. О, конечно же, на кладбище есть надгробные плиты — там и самого мистера Марчанта имя значится, и его жены Элизабет. Он здесь жил за несколько викариев до меня, видишь ли. Наверняка в архивах церковных старост найдутся какие-либо сведения. И, конечно же, есть наш мистер Боттом — он ведь и на мистера Марчанта работал.

— Твой мистер Боттом, — раздраженно оборвала его жена, — пропащий пьяница, который видит и слышит то, чего на самом деле нет, и знает такое, чего на свете отродясь не бывало. Я бы половине его россказней не поверила, даже если бы то же самое видела и слышала своими глазами и ушами. Твой мистер Боттом скорее вообразит себе невесть что на дне стакана, нежели скажет правду.

— Любовь моя, право же, немилосердно так говорить. Вспомни, что мистер Боттом жил и благоденствовал в сей деревне вот уже много лет, причем задолго до того, как мы сюда перебрались — задолго до того, как оба мы родились, если на то пошло, — и приобрел немало познаний в самых разных областях. Мне рассказывают, он служит приходу с самой ранней юности, и на память его вполне можно положиться, невзирая на отдельные мелкие упущения.

— История жизни мистера Шэнка Боттома меня абсолютно не касается, — парировала Дина. — Но хотя я ни единому слову из уст твоего мистера Боттома не поверю, слово написанное меня вполне убеждает. Тем паче написанное почерком викария — мистера Эдвина Марчанта собственной рукою.

— О чем ты?

— О письмах. Что сталось с письмами?

— А, понимаю! Ты, разумеется, имеешь в виду ту небольшую пачку писем, перехваченную веревкой, что мы недавно обнаружили в запертом бельевом шкафу. Ну, сверток со старыми бумагами, что я собирался вручить мистеру Тренчу.

— Да-да, именно. Ты их,, надеюсь, еще не отдал? — осведомилась супруга, так и буравя собеседника проницательным взглядом голубых глаз.

Муж ее улыбнулся и поправил очки.

— Ох, любовь моя, конечно же, отдал.

— Зачем?

— Ну, любовь моя, ты вечно мне говорила, что надо бы с ними что-нибудь сделать, например, передать мистеру Тренчу, поскольку переписка, кажется, касается отца сквайра, и покойного викария, и отдельных лиц, проживающих в Вороньем Крае. Ты ведь помнишь, как сама мне приказывала, любовь моя, либо выбросить письма, либо вручить их сквайру, пусть сам ими распорядится, как сочтет нужным; а ты, дескать, не потерпишь в своем доме ни клочка исписанной бумаги, на котором бы значилось имя Тренча.

— Да-да, незачем пересказывать мне все подробности. А помнишь ли ты имя викария, что там значилось, — ну, в адресе на некоторых конвертах?

— Да, любовь моя; Марчант, как есть Марчант.

— Тогда с какой же стати ты поспешил их отдать? — вопросила Дина. — О чем ты только думал?

Беднягу священника женин ответ привел в полное замешательство — что в доме викария было событием не из редких. Перед лицом женской логики он впадал в состояние благоговейной покорности, а надо сказать, настрой сей ныне составлял уток и основу его семейного счастья.