По избам между тем уже несколько мужиков лежали пластом. Шелихов велел поднимать силой. Мужики поднимались, но, смотришь, — тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой приткнулся к стене, третий вроде и ногами двигает, но как неживой.

Ему говорят:

   — Давай, ходи веселей.

А он, бледными губами шевеля, еле-еле ответит:

   — Оставьте, братцы, я присяду... Силов нет...

И, как куль с тряпками, опустится где придётся.

   — Посижу чуток, — скажет, — посижу...

И ты такого хоть толкай, хоть бей. Не поднимется.

Голиков всё бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, не слышал Григорий Иванович.

Мужик на тропинке в который уже раз поставил свою ношу на снег и вдруг, ступив неловко в сторону, повалился на бок. Ударился головой о ледяную кочку. Вытянулся.

Григорий Иванович метнулся к двери. Слетел с крыльца, стуча каблуками. Заскрипел по снегу.

Мужик лежал лицом вниз, бросив ноги поперёк тропы. Шелихов ухватил его за плечи и перевернул на спину. Охнул от неожиданности. На тропе лежал Степан. Круглое казачье лицо его было белым, зубы сжаты, глаза закрыты.

   — Ничего, очухается, — наклоняясь к лежащему, сказал Голиков, — очухается.

Григорий Иванович тряхнул Степана. У того голова безвольно закинулась.

   — Степан, Степан, — позвал Шелихов.

Черпнул горсть снега и начал с силой растирать лицо. Снег таял под руками.

Степан застонал и повернулся на бок. Упёрся в ледяной наст, начал подниматься. Пальцы скользили по ледяным коростам. В лице ни кровинки.

Шелихов подхватил его под руку. Но Степан разжал губы, сказал слабо:

   — Я сам... Сам... — И поднялся. Стоял, шатаясь. — Вот, — сказал, кривя губы, — бадьи не донёс... — Говорил, словно удивлялся своей слабости. — Но ничего, донесу...

Подхватил бадьи и пошёл, качаясь. Упрямый был мужик.

Пара вороных по Питербурху катила карету. Кони хоть куда: хорошей породы, подбористые, на высоких, точёных бабках. Идут — снег из-под копыт ошметьями, и дикие глаза косят на прохожих: зашибу! Чиновник какой, что, в шинель нос уткнув, прёт со службы пешим и гривенника не имея на извозчика, или кухарка в просиженной юбке, мотавшаяся за ситником, увидев пару эту, с мостовой, как ветром сдутые, сигали в сугробы. Иные вслед кулаком грозили: ишь ты, лихой какой, власть бы надо на тебя употребить! Другие, напротив, с завистью поглядывали: вот пара, мне бы её! Но эти — из молодых больше. Из тех, чьи мечты ещё в худосочном, туманном, большом Питербурхе не растеряли. У этих всё впереди, а пока ходи, играй, твоё придёт!..

Будочники при виде пары выкатывали груди из бараньих тулупов. Алебарды стремили вверх. Поди знай, кой чёрт летит на конях сумасшедших. А то ещё и беды не оберёшься. Лучше уж грудь выкатить да глаза вытаращить старательно, авось и похвалят. И таращились, бороды вперёд выставляя.

Карета тоже не из последних. На высоких рессорах, с лакированными щитками над колёсами, верх кожаный и ступеньки медные, откидные — дабы хозяину сходить на землю удобно было.

За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.

Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской... И хотя кучер не гнал коней, но видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. И у домов не из лучших, и у блестящих дворцов кучер соскакивал с козел бойко, лесенку для хозяина устроенную отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением. У Строгановского дворца карета остановилась, когда серый питербурхский денёк догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блёклые краски за тучами, и неясно было — не то они сейчас погаснут, не то нальются светом и высветят запорошенные крыши и обгаженные вороньем кресты на церковных куполах. С неба сеялась мокрая изморось, и зажжённые фонари были окружены тусклыми ореолами. Двое или трое зевак — как это всегда бывает в Питербурхе, — остановившись чуть поодаль от дворца, оборотили серые лица к карете. Смотрели выжидательно. Что зевакам до седока в карете, что седоку до зевак, но вот ведь странно: стоит остановиться карете побогаче — люди столбами вытянутся, носы уставят любопытные. Отчего бы такое? Ну да Питербурх свои странности имеет...

Кучер соскочил с высоких козел в слякотную снежную жижу и, неслышно бормоча ругательства сквозь зубы (в такую-то погоду угораздило барина плутать по городу), прошлёпал к дверце. Захолодавшими на ветру руками откинул ступеньку.

С широкого подъезда — не разбирая дороги, по лужам — сбежали бойкие молодцы в синих длиннополых армяках и торопливо бросились помогать седоку сойти на землю.

Но тот на них взглянул строго и сошёл сам. Седоком оказался Фёдор Фёдорович Рябов.

Холопы согнулись у кареты, кося глазами на барина.

Фёдор Фёдорович легко взбежал по ступеням подъезда, и двери дворца перед ним распахнулись широко. На лице у Рябова, переступавшего через порог богатейшего питербурхского дома, была почтительность.

Строгановы вели свой род от крещёного татарина Спиридона, который якобы ввёл на Руси деревянные счёты. Татарин сей был ловок, оборотист и преуспел в торговом деле. Однако переусердствовал в стараниях и в одну из поездок на восток попал в руки к своим соплеменникам, а те «застрогали» его до смерти. Отсюда и пошла фамилия Строгановы.

Потомки Спиридона оказались не лыком шиты и дело предка успешно продолжили. Иоаникий Фёдорович — внук Спиридона — выбился в толстосумы. И этого уже не строгали, а он сам кого хочешь застрогать мог. Завладел богатыми промыслами на Пермской земле, и, не в пример легендарному и неудачливому Анике-воину, чьё имя служило обозначением слабости и бессилия, его имя произносили с уважением и страхом.

По дороге, указанной Аникой-купцом, ходко пошли сыновья — Яков и Григорий. Эти заручились грамотой царёвой, которая дозволяла им воевать земли уральские и держать дружину с «огняным нарядом». Дальше — больше. Семён Строганов сколотил ватагу под руку Ермаку Тимофеевичу — Сибирь покорить. В деле этом, как известно, атаман сложил голову. Но атаман атаманом, а Строгановы и тут успели и на Сибирь руку положили крепко...

Вот в какой дом вступал Фёдор Фёдорович.

На руки лакея чиновник сбросил шубу и, мельком взглянув в зеркало и поправив пальчиком бровь, на которую дождинка неосторожная упала, проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.

Хозяина дворца в Питербурхе не было. Отбыл недавно в уральские свои вотчины. Фёдора Фёдоровича принимал главный управляющий, с каменно неподвижным лицом, дородный мужчина, хорошо представлявший цену дома, которому служил.

Фёдора Фёдоровича встретил он стоя и мягким жестом указал на кресла в уютном углу, вдали от окон, из которых могло бы невзначай продуть гостя сырым питербурхским сквознячком.

Есть такие лица, на которые сколько ни смотри — не увидишь, о чём думает человек, чем недоволен или, напротив, рад чему. Трудно утверждать, чтобы обладатели таких лиц были наделены особыми добродетелями или качествами исключительными, но определённо сказать можно — говорить с ними нелегко. Однако Фёдор Фёдорович не испытывал видимых трудностей. Голос его, как всегда, был ровен, глаза уверенно взглядывали на собеседника, а руки спокойно лежали на коленях, не выдавая ни волнения, ни беспокойства.

Фёдор Фёдорович больше спрашивал, управляющий же отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Мало, видно, интересовал его вопрос, с которым пожаловал чиновник. Оно и правда: не во всякий дом войдя, найдёшь слова, которые бы хозяев взволновали. И давно примечено, чем богаче дом — слов таких меньше. Из-под нищей крыши на крик — караул, братцы, караул! — ещё, быть может, и выбегут, а вот из-за дверей дворцовых как-то не помнится, чтобы уж очень бегали. Караул, правда, Фёдор Фёдорович не кричал, однако приметил холодок в хозяине. Тут же улыбнулся тонко и заговорил о таком предмете, что и малоподвижное лицо управляющего разом изменилось и даже зарделось, к полной неожиданности, румянцем.