Артур воспринимал свою земную жизнь как внешнее повеление, искал и не видел из нее выхода. Поневоле обращаясь к вышнему миру, он столкнулся с проблемой теодицеи. В записи 1807 года читаем: «Если все совершенно — самое великое и самое малое… тогда любое страдание, любое заблуждение, любой страх должен быть воистину единственно верным и лучшим из того, что есть…; однако кому под силу при этом оставаться лицом к лицу с таким миром? И тогда возможны только два других толкования: мы должны, если не считаем этот мир злым умыслом, противопоставить злой воле силу воли доброй, понуждающую окольными путями обойти зло; либо мы должны приписать эту силу всего лишь случаю, и тогда получится, что несовершенство устройства и мощи мира управляется волей» (134. Bd.l. S.9). В этой записи, кажется, впервые Артур размышляет о воле, которая станет ключевым понятием его учения. Он отвергает постулат Лейбница о том, что все к лучшему в этом лучшем из миров, не уповает также на мощь доброй воли, допуская, что зло можно победить лишь случайно и отнюдь не в лобовом столкновении.

Было от чего прийти в отчаяние. Артур выразил свои чувства в мрачном стихотворении: «Средь бурной ночи / я пробудился в страхе / от завываний, грохота, / в домах, дворах и башнях; / ни проблеска, ни лучика, / ни зги в глубокой ночи, / как будто солнца нет; / и мне казалось, что день уж не наступит никогда, / тогда мне стало так страшно, / так жутко; / я чувствовал себя таким одиноким и покинутым» (там же. S. 5).

Стихотворение было написано через десять лет после возникновения первых романтических произведений, но как раз в то время, когда появились «Ночные бдения» Бонавентуры, анонима, за которым, как многие думают, скрывался Шеллинг, пародировавший романтическое восприятие мира, где тьма символизировала утрату смысла и ориентации. «Ночь тиха, — писал Бонавентура, — и поистине ужасна, и в ней таится ледяная смерть, как невидимый дух…»

Но романтики на тьме не зацикливались. Они мечтали о свете, искали его — не в вере или разуме, а в музыке и поэзии. Об этих поисках Шопенгауэр узнал из творений Вильгельма Генриха Ваккенродера (1773–1798), зачинателя романтического движения, который в искусстве видел грядущего Бога. «Музыка, поэзия и любовь, — писал он, — небесные силы нового поколения, спасают от „механического колеса“ прозаической повседневности, от монотонного, ритмичного шума». Юный Шопенгауэр, читая романтиков, записывал: «Если убрать из жизни краткие мгновения, озаренные верой, искусством и чистой любовью, что останется, кроме череды тривиальных мыслей?» (134. Bd.l. S.10). А в главном его труде появится (быть может, по аналогии с Ваккенродером) «колесо воли», которое мчит и вращает людей, и только погружение в искусство способно остановить это вращение.

Что касается религии, то Шопенгауэру импонировала мысль о возможности боготворчества; говоря словами Ф. Шлейермахера, религиозен не тот, кто верит в Священное Писание, а тот, кто в нем не нуждается и способен создать собственную священную книгу, и эта книга — вечное искусство. Религия как искусство освобождается от догм и становится сердечным откровением, а искусство как религия придает этому откровению небесную святость. Так постепенно Артур не только уходил от веры отцов, но и готовил почву для собственного вероучения.

Он понимал двусмысленность ситуации, когда каждый, кто, сохраняя порядок отцов и в то же время желая стать творцом, может оказаться собственным ангелом смерти. Мысль о невозможности вознестись в неведомые выси божественного творчества Шопенгауэр выразил в стихах:

«О, страсть, о, ад! / О, чувства, о, любовь! / Не удовлетворенные, / Но и не побежденные, / вы низвели меня с небесной высоты / и бросили сюда, / в земное пепелище: / И тут повержен я — лежу в оковах» (134. Bd. 1. S. 1).

Двойственное отношение к миру — посюстороннему и запредельному, творчески воспринимаемому, культ и даже обожествление искусства — эти первые уроки романтизма навсегда укоренились в душе Артура, они отвечали его умонастроению. Он еще не знал, что романтизм вырос не на пустом месте, в частности, вспоенный благодатным источником — философией Канта.

Свободен!

Мать Артура Иоганна Шопенгауэр переселилась в Веймар в один из самых драматических моментов немецкой истории: 14 октября 1806 года в битве при Йене прусская армия была разбита Наполеоном и в панике бежала; в Веймар вступили французские войска. Иоганна в письме к сыну так описывает свое прибытие в Веймар: «…Я не могла избежать этого ужаса, который вначале показался не таким страшным. Позднее буря обрушилась на нас со всех сторон, так что никто не знал, где искать спасения. К тому же нельзя было достать лошадей, на улицах стало опасно; никто не мог указать мне, где можно укрыться; никто не предполагал, что битва разыграется столь близко от города, а затем на нас обрушится такой ужас.

Те, кто бежал в понедельник и вторник, в дни сражения оказались среди отступавших и преследуемых войск; их грабили, отнимали лошадей, бросая на произвол судьбы в смертном страхе. По здравом рассуждении, я это предвидела, потому решила остаться дома… Теперь здесь все спокойно, у нас есть французский комендант и небольшой гарнизон для охраны порядка; только когда видишь раненых, сжимается сердце, но их ежедневно отправляют дальше. Наш чудный край похож теперь на обширное кладбище! Мертвые обрели покой, только нам, живым, выпали повседневные тяготы…

Благодаря всем этим бедам я сразу почувствовала здесь себя более дома, чем когда-либо в Гамбурге. У меня тотчас возникли знакомства и, так как мне посчастливилось оказывать другим маленькие услуги, которые вовсе не были для меня обременительны, меня полюбили и окружили заботой и дружбой…» (135. S. 22–23).

Отклик 18-летнего сына на невзгоды матери выдержан в тонах его будущего учения. В письме к ней от 8 ноября 1806 года он пишет: «Забвение сильнее отчаяния. Такова странная черта человеческой натуры: нельзя поверить тому, чего сам не испытал. Это прекрасно выразил Тик, сказавший: „Мы стоим и горюем, вопрошая звезды, был ли кто-либо несчастнее нас, а из-за нашей спины тем временем выглядывает насмешливое будущее, с ухмылкой наблюдая за преходящими бедами людскими…“ [слова В. Ваккенродера, а не И. Л. Тика. — Авт.].

Но иначе и быть не может; ничто не может удержаться в преходящей жизни: нет бесконечной боли, нет вечной радости, нет неизменного настроения, нет непрерывного восторга, нет окончательных решений. Все исчезает в потоке времени. Минуты, эти атомы мелочной жизни, разъедают, как черви, все мудрое и великое. Чудище будней клонит долу все, что стремится ввысь. Значительного в жизни нет, ибо прах ничего не значит.

Что стоят вечные страсти перед лицом тщеты?
Life is a jest and all things show it:
I thought so once and now I know it (135. S. 24).
[Жизнь — водевиль, и все говорит об этом.
Раньше мне так казалось, а теперь я это знаю].

Артур цитирует английского поэта и драматурга первой половины XVIII века Джона Гея. Пребывание в Англии не прошло даром. К тому же английский афоризм соответствует духу немецкой романтики, и суть романтического мировоззрения схвачена Артуром верно; все письмо пронизано мыслью о тщетности земного бытия, о времени, как потоке забвения. И уже в этом настроении видится предвосхищение его будущего главного труда.

Другое его письмо к матери дополняет это чувство: «Как небесное семя могло взойти на нашей суровой земле, где господствуют бедность и неизбежность? Первородный дух сослал нас сюда, и нам не дано к нему пробиться. Несчастный род наш безжалостно приговорен испытывать нужду, нищету и утраты, которые требуют от нас всех сил, препятствуя любому порыву. И лишь утомленный, ослабленный и обессиленный дух осмеливается поднять очи горе. Не укоряй несчастных, когда, копошась во прахе, они мечтают о радости. О Боже, их следует прощать, когда они обращаются к злу; ибо Небо для них закрыто и к ним прорывается лишь слабый его отсвет. И только ангел сострадания вымаливает для нас небесный цветок, сияющий в своем великолепии на этой горестной земле. Ритмы божественной музыки не умолкают, несмотря на столетия варварства, и мы слышим в них отзвук вечного, что делает понятным любой смысл, возвышая над пороком и добродетелью» (135. S. 25).