Что касается человеколюбия-любви, безграничной любви к ближнему, как они предписываются христианством и древнейшими религиями, то Шопенгауэр определяет их как непосредственное, даже инстинктивное участие в чужом страдании, контролируемом совестью. В них проявляется сочувствие, уважение и смиренная мысль о собственном несовершенстве. Не более того. Любовь как смысл жизни, как беззаветность всех чувств (не только совести), как высший уровень морали, как идеал, как самоцель и в конце концов как основа бытия Шопенгауэра не интересует.
На чем основаны различия в моральном поведении людей? Говорят, что мораль можно развить воспитанием: несмотря на то что мир лежит во зле, не дай сбить себя с истинного пути и будь лучше. Но воспитание, как мы видели, делу не помогает: добродетели не учатся. Все эти догмы лишь затемняют признание действительной имморальности человеческого рода. Человек с черствым сердцем не может превратиться в справедливого и человеколюбивого, потому что таков его характер, врожденный и неизгладимый: злоба врождена. В подтверждение этой мысли Шопенгауэр ссылается на многие авторитеты, в том числе и на Евангелие от Луки: «Добрый человек из сокровища сердца своего выносит доброе, а злой человек из сокровища сердца своего выносит злое» (Лук. 6, 45).
Но главным аргументом для него служит по-прежнему кантовское различение эмпирического (посюстороннего, подчиненного пространству и времени, причинности и множественности поступков) и ноуменального (независимого от пространства и времени и множественности изменений) характера. Кант полагал сосуществование в личности человека этих двух ипостасей одновременно; он утверждал, что человек принадлежит двум мирам — эмпирическому миру явлений и ноуменальному миру вещей самих по себе. В первом случае человек подчиняется внешним обстоятельствам, житейским ситуациям, подвержен слабостям и порокам, изначальному злу в себе; во втором — он стремится за свои собственные пределы, в нем пребывает и проявляется моральный закон. Каждому человеку открыт путь к нравственному совершенству.
Шопенгауэр разводит эти миры; эгоизм, злоба и сострадание у каждого имеются в невероятно различном отношении, но что-то из этих этических импульсов преобладает. Поэтому он считает возможным выделить характеры: эгоистический, злобный и сострадательный. Причем в последнем случае, чем больше развит интеллект, тем больше повышается и восприимчивость к страданию, что, собственно, плохо согласуется с постулатом самого Шопенгауэра о невозможности воспитания морали, о врожденном характере.
Более того, Шопенгауэр все же признает возможность прояснить голову себялюбца или злодея, «исправить понимание, привести человека к более верному взгляду на объективный мир, на истинные отношения жизни» (76. С. 242). Однако можно преобразовать поведение, но не собственно хотение, которое одно только и имеет моральную ценность. Здесь Шопенгауэр демонстрирует весьма формальный и даже догматический поход к характеру личности.
Следуя его логике, врожденный характер эгоиста или злодея нельзя ставить ему в вину. Эгоист или злодей не виноват в том, что он поступает так, а не иначе. Можно ли ставить человеку в вину или в заслугу совершенные им поступки, если они с необходимостью определяются его врожденным характером? Шопенгауэр вынужден снова обратиться к Канту, чтобы подчеркнуть совместное существование свободы и необходимости: действие определяется мотивом, но человеческая суть в ее бытии обнаруживает свою свободу исключительно в ответственности. Поэтому «протокол человеческих деяний есть совесть» (76. С. 244) как этический факт сознания. Не правда ли, это сродни долгу, на котором настаивал Кант? Но судящая совесть говорит об уже свершившемся, только косвенно, на основе воспоминаний, она заключает о неодобрительной оценке задуманных деяний.
Поэтому житейское поприще есть не что иное, как зеркало, в котором может открыться человеку природа его собственной воли. Но получается, по Шопенгауэру, увидеть себя в нем дано не всем. Большая часть человечества, похоже, обречена остаться вне морали, пути к ней нет, так как характер предопределен. Шопенгауэр готов признать моральную направленность сознания только перед лицом смерти, когда человек раскаивается в совершенных несправедливостях.
Является ли размежевание между себялюбием и злом, с одной стороны, и справедливостью и состраданием, с другой, — абсолютным? Шопенгауэр — пессимист, поэтому он утверждает, что подлинный субстрат наших волевых стремлений, наша внутренняя сущность сама по себе, само хотящее и познающее для нас недоступны: «Мы видим лишь вовне, внутри — мрак. Поэтому знание, какое мы имеем о себе самих, вовсе не бывает полным и исчерпывающим, напротив, оно очень поверхностно, и в большей, даже главной своей части мы остаемся для себя самих неизвестными и загадкой» (76. С. 251).
Но если человек — загадка, то ответ, пока она не разгадана, остается открытым, пессимизм не абсолютным, и в конце туннеля, возможно, светит свет: там, вдалеке, и у себялюбца, и у злодея могут таиться моральные импульсы. Тем более что Шопенгауэр при этом вспоминает слова Канта о том, что Я познает себя лишь как явление, а не то, что оно такое само по себе. И эта вещь «в бесчисленных явлениях этого чувственного мира все-таки может быть единой, и во всех них будет обнаруживаться лишь единая и тождественная сущность» (76. С. 252), то есть один индивид узнает в другом непосредственно себя самого, свою собственную истинную сущность.
Поэтому индивидуация, в которой индивид коренным образом отличает себя от другого, — основа эгоизма, не совпадает с его истинной сущностью, в которой Я сливается с Ты. Напрасно Шопенгауэр отвергает моральный закон, к загадке которого Кант относился с благоговением: если Я есмь Ты, моральный закон существует в конечном итоге для всех.
Страх
Был ли сам Шопенгауэр сострадательным? Как можно определить его характер? Он был незлым человеком. В юности у него были друзья, в старости — верные поклонники, которых он ценил. Он сострадал нищим, убогим и гонимым, помогал неимущим университетским товарищам, обеспечил берлинскую возлюбленную, которая причинила ему много страданий, пытался упокоить старость сестры. Но вместе с тем он не терпел возражений, был вспыльчив, задирист и даже мстителен, легко ссорился и с трудом мирился.
Он страшился ответственности. С годами, после долгих лет забвения в нем развилось тщеславие. С юности он не терпел философских соперников, особенно доставалось, как мы видели, Гегелю, Фихте и даже Шеллингу, с которым он во многих пунктах был согласен. Во втором томе своего главного труда он изображал мир адом, в котором каждый — дьявол для другого. В этом мире господствуют безграничный эгоизм и безмерное зло. Свободе в нем нет места.
Он резко критиковал рабовладение в Америке и ужасающие условия труда на ткацких фабриках и заводах Германии, где рабочий день длился от десяти до четырнадцати часов. Речь шла о судьбе миллионов и миллионов людей. Но когда в революционные дни 1848 года эти несчастные поднялись на борьбу за жизнь, Шопенгауэр не жалел красок, выражая свое негодование строительством баррикад и вооруженными выступлениями: он трепетал от страха за свое имущество.
Уже в конце 1847 года стал очевиден надвигающийся кризис. А в мартовские дни 1848 года по всей Германии начались беспорядки. Возмущение было всеобщим. Среди рабочих и ремесленников распространялись социалистические и коммунистические идеи. Правда, полицейское управление утверждало, что в таком богатом и цветущем городе, как Франкфурт, нет недовольных пролетариев, о бедных хорошо заботятся, горожане удовлетворены и хранят верность городской конституции 1816 года.
Но мартовские дни показали, что дело обстоит иначе. Требования, звучащие по всей Германии, были актуальны и для Франкфурта: свобода прессы, свобода собраний, ограничение власти правящего сената, расширение прав «буржуазных коллегий», эмансипация евреев, суд присяжных. Как грибы, вырастали различные союзы. «Понедельничный кружок» превратился в «Гражданский союз», «Гимнастическое общество» — в «Рабочий союз». Хоровой кружок надел красно-черно-желтые фуражки — символ единой Германии. Состоялся Конгресс ремесленников, на котором бушевали подмастерья, а мастера протестовали против капиталистических «французских свобод» и требовали нормирования труда по цеховым правилам. В мае 1848 года возникла радикальная «Франкфуртская рабочая газета», редакция которой присягнула бороться против либерального «денежного мешка».