Войцех смотрел на карту и молчал. Сержант собрал колоду, стасовал, спросил:

– Теперь какую?

Войцех, подумав, загадал:

– Даму треф.

Сержант глянул на Войцеха, переспросил:

– Червонную?

– Нет! – сказал Войцех. – Треф!

Сержант свел брови. Дама треф! Да это какая-то мистика, подумал сержант, ведь госпожа говорила ему…

Но мало ли что говорила госпожа! И когда это было, и где! А сейчас сержант только кивнул и, глядя в сторону, начал неспешно тасовать колоду – снова, конечно, крапом вверх, – потом резко достал одну из карт, открыл ее…

Она! Дама, конечно же! Треф! Войцех привстал…

А сержант, отложив колоду, стер пот со лба, сказал:

– Печать у них неважная. И крап неровно рубленый. Такие только на пасьянс годятся.

Войцех молчал, смотрел на даму, хмурился… потом сказал:

– В третьем уланском, вахмистр Заремба… так он карты на вес различает.

– Знаю его, – кивнул сержант. – Сильный игрок. Губа вот так рассечена. Звать Михал. Так?

– Да, так.

– И он меня прекрасно знает. При встрече от меня поклон.

– Да, непременно. А вот… – Войцех смутился. – Мой сосед… Наши усадьбы рядом… Пан Петр, вот тоже игрок! Он говорит, ему бывают сны, и снится, что ему придет, и какую карту тогда нужно бить, а какую придерживать. Ну и… Вы, я надеюсь, понимаете?

Сержант кивнул. А Войцех, усмехнувшись, продолжал:

– Да вот, он говорит, беда: нечасто они ему снятся! И если даже снятся, то по одной! Ну, иногда по две. А три карты – это совсем очень редко. Но все равно, даже когда одна, но верная – это немало! И вот, как только он увидит такой сон, так утром сразу едет в город. И там давай тогда играть! И всегда, конечно, выигрывает. Только теперь все про это уже знают. И с ним не садятся. Вот так!

И Войцех замолчал. Сержант тоже молчал. Поглядывал на дверь. Прислушивался. Но у Мадам было совершенно тихо.

Войцех достал часы, откинул крышку, глянул и нахмурился. Закрыл, убрал. Сержант достал свои – швейцарские, посмотрел на стрелки и не понял, что это за время такое. Наверное, стоят или сломались, а это сколько будет ему франков?

Но посчитать он не успел, потому что Войцех уже вновь заговорил – и каким-то очень раздраженным голосом:

– Так вот, пан Петр, он такой игрок! Хотя свой самый сильный ход он давно уже сделал. И до сих пор с него живет! Да уже почти двадцать лет. Вы знаете, о чем это я?

Нет – помотал головой сержант.

– А вам бы нужно знать! – сказал пан Войцех, странно усмехнувшись. – Ну да сейчас узнаете! Так вот, было всё это в недоброй памяти девяносто четвертом году. А начался он может даже еще лучше, чем год нынешний. Тогда вначале поднялась Варшава, там русский гарнизон почти что весь был вырезан, вот как! А после Вильня поднялась, а после уже все! И началось так называемое Рушенне, то есть Движение. И все вступали в это Рушенне, это тогда считалось очень патриотично, и все тогда, как и в этом году, хотели побыстрее стать патриотами. И пришел наш пан Петр, тогда еще совсем молодой, и он тоже вступил в Рушенне, и ему за это дали майора. И он после был под Брестом, там хорошо себя показал, а потом ходил на Жмудь, и там тоже был патриотом. Так прошло то чудесное лето. А потом наступила та проклятая осень и пан Петр пришел под Мацеёвичи. И вот там, под Мацеёвичами, пан Петр и сделал свой самый сильный ход! Это он там тогда спас нам Косцюшку! Это он тогда крикнул и спас! – и Войцех снова замолчал. И очень выразительно посмотрел на сержанта.

То есть, так понял сержант, по местным понятиям, Войцех сказал ему всё, что нужно было сказать. Но сержант, как не местный, спросил:

– Как это спас? И как крикнул?

– А очень просто! – сказал Войцех очень недовольным голосом. – Тогда уже октябрь был. И всё уже кончалось. Ну, и пришли под Мацеёвичи, это будет южнее Варшавы. И русские туда пришли. Их было больше, и Косцюшко медлил, тянул время, он тогда ждал дивизию Панинского. Но Панинский, сколько он его ни ждал, почему-то так не явился. И сейчас никто не знает, почему. Наверное… Но это ладно! А тогда было так. Панинский не пришел, и на рассвете русские, а к ним как раз пришли, ударили. Их тогда было уже вдвое больше, а пушек, тех вообще втрое. Но мы всё равно… Ну, понимаете, еще не сами мы, а пока что наши старшие… Они тогда до темноты держались. А потом наш левый фланг стал понемногу отходить, отходить… А потом побежали! А центр еще стоял, и еще всё можно было исправить! Ну и Косцюшко кинулся туда. Один! Хотел остановить! Но, знаете, если уже не заладится, то тогда все одно к одному. Так было и тогда: под ним убили лошадь, и он упал. Но и это тоже не все! Его, уже лежащего, ваши два раза пиками, вот так и вот так! Вас пикой никогда не кололи? А жаль! А вот я это знаю! Но ладно, сейчас про Косцюшку! Так вот, он лежит, и без чувств. А рядом, в десяти шагах, лежит пан Петр. И он, пан Петр, потом еще три месяца лежал, его такого в Петербург и увезли лежачего, и в каземат… И ладно! А тогда пан Петр лежит и видит: казаки спешились, их было двое, кинулись к Косцюшке – и стали его обирать. Часы берут, кошель, ну, что еще? Что найдут! И вдруг находят, то есть поднимают руку, рука как плеть, а вот здесь на ней перстень. Там камень – вот такой! То есть дурные деньги! И они рвать его! А перстень не срывается. Тогда один из этих… ну, вы поняли… вот так вот саблю взял – рубить, значит. Убьет! Тогда пан Петр, не сдержавшись, закричал: «Гей, москали! Вы что?! Да это же Косцюшко!». Ну, и они растерялись, конечно! Кто, смотрят, где кричал? И еще думают, а если выкуп? В общем, замешкались они, не зарубили. И тут, на счастье, наезжает офицер, уже из русских. Да нет, не офицер даже – корнет елисаветградского полка. Потом узнали, кто это был – фамилия Смородский. И он, этот Смородский, к ним, тем казакам, на крик! И тогда пан Петр уже так: «Пан офицер! – кричит. – Гони их от него! Это Косцюшко!». Смородский, он сразу с седла и на колени, и к нему, к Косцюшке. Косцюшко: «Так, я есть Косцюшко. Воды! Прошу…» А дальше сами знаете. Его на плащ, а плащ на пики – и отнесли в русский лагерь. И сразу лекарей ему. А после в Петербург. Там в каземат. И пана Петра туда же. Вот он каким тогда был, мой сосед! Но это было когда? Двадцать лет уже прошло. А что теперь? Теперь пан Петр сидит дома и, думаю, пьет водку. И мало этого – еще отправил сына к русским. Пан Александр бился за царя. И за это получил ядром! Теперь пан Александр чуть жив и лежит, как мне сказали, в Казани.

И Войцех замолчал. Сержант подумал, что ослышался, и повторил:

– В Казани! – и тут же спросил: – Вы точно это знаете? Кто вам это…

– Э! – гневно перебил его пан Войцех, – что это? Да по-моему это будет уже совсем лишним! У вас же, дорогой сержант, и без того вон сколько хлопот! И на каких высотах! От маршала и к императору лично! Пакет! А тут вдруг какие-то литвины – лейтенанты да поручики! Да, я не оговорился. Потому что и эти, которые теперь за царя, ведь тоже литвины. Это же только после того, как Москва прибрала наши восточные земли и стала именовать их Белоруссией, тамошние литвины стали именоваться белорусцами. А потом, к сожалению, был и второй, третий разделы, и белорусцы множились и множились. И вот уже пан Петр стал белорусцем, а за ним пан Александр. А мы, литвины, ждали вас, надеялись. А что получилось? Что и вы туда же, за Москвой – за белорусцев! Что император говорил? А то: вот это, мол, Литва, а остальное, то есть то, что прежде было Поднепровьем, теперь есть Белоруссия. И такое говорилось летом, в дни побед. А что будет теперь, после всего вот этого?! А то, боюсь, что очень скоро все как один литвины станут белорусцами, и если от Литвы что и останется, так это только одна Жмудь, иначе Ковно да окрестности. Вот почему…

Но тут он спохватился, замолчал. Он гневен был, он весь побагровел! Схватил часы, крышку открыл, зло хмыкнул и сказал:

– Ну, вот, всё моё время вышло! Простите, я очень спешу. Прощайте! – и, клацнув шпорами, откланялся и вышел.

Потом – в сенях уже – он что-то сказал Змицеру, а после, на крыльце, приняв шинель, опять сказал, Змицер испуганно ответил. Потом, сойдя во двор, Войцех гневно покрикивал, ждал, потом, как только лошадь вывели, поспешно сел в седло и, напоследок что-то гневно выкрикнув, умчался.