– Здорово, Манюнчиков! Чаи гоняешь? – В дверях оазиса возник верблюжий профиль Сашки Лихтенштейна из соседнего отдела, скалящийся всеми своими золотыми россыпями. Собственно, хам Сашка исказил, как всегда, родовую фамилию Павла Лаврентьевича, меняя в ней первые буквы по своему усмотрению, но результат получая одинаково неприличный и чувствительно задевавший гордого Манюнчикова.
Подождав реакции на любимую шутку, Сашка шагнул в кабинет и явил себя миру целиком, обнаружив неожиданное сходство с небезызвестным Лаокооном, борющимся с древнегреческими змеями. От небритой шеи до предполагаемой талии на нем был намотан грязный лапшеобразный провод, конец которого исчезал в глубинах Сашкиного организма.
– Директор послал, – трепался Лихтенштейн, приседая на корточки и выдергивая из розетки штепсель многострадального чайника, – сделай, говорит, проводку скрытую, а то скрытности у нас маловато, и про водку слышать тошно, это каламбур такой тонкий, Манюнчиков, про водку-то, только темный ты у нас, и с чувством юмора у тебя, как у директора, даже хуже…
И уснул бы, наверное, Павел Лаврентьевич, уснул в тепле и уюте под болтовню нудную, волнообразную – когда б не пауза длительная, трепачу Сашке не присущая, и не вопль дикий, несуразный, взорвавший Манюнчикову нирвану.
Всклокоченный Лихтенштейн стоял на коленях у стенки и совал отверткой в раскуроченную розетку.
– Ты глянь, нет, ты глянь, Манюнчиков, нет, ты глянь… – бормотал он, тупо моргая рыжими ресницами.
Павел Лаврентьевич склонился над розеткой, последил с минуту за бессмысленными Сашкиными манипуляциями и осведомился об оказании первой помощи человеку, богом обиженному и током ударенному.
Дальнейшая информация, скрытая в монологе неудачливого электрика под шелухой оскорбительных выпадов в адрес Манюнчикова, в очищенном виде сообщала, что к данной розетке никаких проводов не подведено и подведено никогда не было, и если бы не Сашка, то электричество бы здесь и не ночевало, ныне и присно и во веки веков, аминь.
Надоело Павлу Лаврентьевичу сопереживать речи страстной и неуравновешенной, взял он кроссворд недорешенный и вышел вон. А спускаясь по лестнице, вспомнил он чайничек свой верный, к неработающей розетке подключенный, тепло бока его округлого вспомнил – и остолбенел, истину уяснив. И обратно кинувшись через препятствия многообразные, застал Манюнчиков Сашку над чайником склоняющимся и ноздри носа своего породистого, с горбинкой, раздувающим.
– Слышь, Паша, – в дрожащем голосе Лихтенштейна вибрировало неподдельное уважение, – ты гений, тебе Нобелевскую надо, я тару сейчас организую, и мы немного вздрогнем…
На столе обнаружились две синенькие чашки, чайник завис в воздухе, и густо-коричневая струя полилась вниз, наполняя комнату отменным коньячным ароматом, вызывающим светлые воспоминания о белоглавых горах Армении. Манюнчиков медленно приблизился к столу, поглядел на таинственную розетку, на пятизвездную жидкость в чашках…
– Саша, – необычайно торжественно произнес Павел Лаврентьевич, – Саша, я себя уважаю. А ты?..
За пьянство в рабочее время Манюнчиков с Лихтенштейном получили по выговору. Тщетно взывали они к научному мышлению случайно вошедшего начальства, тщетно будили дух просвещения в темных административных умах, тщетно ткнул Павел Лаврентьевич отверткой в предательскую псевдорозетку. Тем более что, пока Манюнчиков размышлял на лестнице, постигая тайны природы, подлец Сашка успел-таки подключить розетку к щитку распределительному, забыв в эйфории поставить в известность соавтора!
Всю последующую неделю ударенный Манюнчиков с Сашкой не здоровался. Здоровью это, правда, особенно не помогало. А в среде институтских уборщиц да сторожей слухи поползли, один другого ужаснее. И передавали тети Маши дядям Васям, что призрак бродит по институту, вздыхает тяжко по ночам и провода у всех розеток на пути своем режет. Кто шаги слыхал, кто проводку потом чинил, а кто и спину привидения, нетвердо прочь шагавшего, видеть сподобился. И в руках порождения адова, краем савана прикрытый, чайничек покачивался, старый, электрический. И нетопыри кружили над гладким черным хвостом с помятым штепселем на конце…
Мифург
В дверь позвонили. Отложил Павел Лаврентьевич ручку в сторону и скрепя сердце в коридор направился, пнув в раздражении вечно путающегося под ногами Жлобного карлика. Тот взвыл от обиды и к ванной кинулся, где и скрылся в грохоте рушащихся штабелей пустых бутылок. Добровольно сдавал посуду лишь услужливый Поид кишечнослизистый, но он был в отгуле, а остальные утверждали, что их приемщик обсчитывает.
На лестничной площадке уже торчала обаятельная вампиресса Лючия и весь выводок ее сопливых вампириссимо.
– Не взяли, – пожала она острыми плечиками, сокрушенно глядя на Манюнчикова, – я же говорила вам, что синьор редактор терпеть не может сложноподчиненных предложений. Миль дьяболо, он в конце забывает, что было вначале!..
Взял Павел Лаврентьевич пакет с возвращенным романом «Белый клык» да понес в комод прятать. Пацаны Лючии радостно запрыгали вокруг него.
– Дядька дурацкий, – вопили они, – ты не Стругацкий, дядька дурак, ты не Карсак!..
Затосковал уязвленный Манюнчиков, рукопись в ящик сунул и с рецензией непрочитанной на кухню побрел, влекомый предчувствиями дурными, редко его подводившими. И действительно, в холодильнике уже хозяйничал пожилой упырь Петрович, дожевывавший в увлечении грабежа последнее колечко колбаски кровяной, базарной, с добрую гадюку в диаметре.
Рядом с ним вертелись чертика два малорослых, Мефя с Тофей, хвостиками крысиными умильно виляя.
– С чесночком, Петрович? – робко верещал Мефя, заискивающе шаркая копытцем.
– С чесночком, – отзывался угрюмый непонятливый Петрович, пуская черные сальные слюни.
– С перчиком, Петрович? – попискивал в возбуждении тощий Тофя.
– С перчиком, – кивал толстокожий упырь, швыряя в попрошаек огрызком колбасной веревки, – нате, повесьтесь, злыдни…
В углу дальнем, хвост к рубильнику подключив, блаженствовал полиголовый Змей Героиныч, рептилия нрава геройского и склонностей нездоровых к топливу любому, от мазута до спирта изопропилового, редкой вонючести – лишь бы горело… На крайней его пасти подпрыгивала шкворчащая сковородка с глазуньей из трех яиц, по яйцу на рыло.
Урезонивание вконец освиневшей компании затянулось, и лишь угроза заточения в «Хирамиду Пеопса», любым издательством отвергаемую по причине малоцензурности, вынудила публику утихнуть, дожевать и заткнуться.
Вернулся Манюнчиков в кабинет, вымарал из рецензии вписанный туда лючийскими сопляками похабный стишок про некрофила и его голубую беби, и головой поник. Было от чего…
А как славно все начиналось! Как хороша, как свежа была проза, как ярок глянец переплета, как злобно косилась рожа инопланетная на фантастическом альманахе, сыну Витальке ко дню рождения купленном… С этого-то момента и изменилась судьба Павла Лаврентьевича, изменилась круто и радикально, еще с полуночи, когда он книжку отложил и решение принял. Осталось лишь ампул для авторучек прикупить, бумагой форматной запастись да псевдоним гордый в муках выносить – «граф Манюнчиков» (фамилия родовая, титул же – для значимости, и в честь тезок любимых литературных – Монте-Кристо и Дракулы).
Правда, первая же редакция умудрилась все переврать, и рецензия на возвращенный рассказ «Бутерброд с соленой и красной» начиналась издевательски серьезно: «Уважаемый Графоман Юнчиков! Сообщаем Вам…» – после чего зарекся Павел Лаврентьевич к фамилии своей графский титул приписывать…
Вот тогда-то и объявился в квартире Манюнчикова Петрович, упырь лет пенсионных, главный герой «Бутерброда», объявился и уйти не пожелал.