…Голова была трезвая и соображала на редкость быстро. Только ничего хорошего эти соображения не несли, поскольку над Павлом Лаврентьевичем завис здоровенный топор на невообразимо длинной рукоятке. За рукоять держался толстогубый ухмыляющийся негр, до боли похожий на базарного витязя, разве что перекрашенного. Его вопящие приятели уже спешили к месту происшествия, держа в руках… Даже в кино не видел Манюнчиков подобного железа, но в назначении его ни на секунду не усомнился.
Отшатнулся в сторону Павел Лаврентьевич, руками взмахнул испуганно – а в рученьке-то правой, деснице богатырской, меч-кладенец оказался, острый да тяжелый. Покатилась под откос голова черная, белками вращая и бормоча ругательства в адрес героического Манюнчикова. И грянул бой! Свистел меч, волоча за собой спотыкающегося Павла Лаврентьевича, летели недруги в разные стороны, сшибая с ног змеев многоглавых, уж совсем невесть откуда взявшихся, кровь лилась рекою, и вороны слетались на близкую поживу…
О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями? Наивный вопрос! Конечно же, Манюнчиков Павел Лаврентьевич, гордо оглядывающий плоды труда своего непомерного.
Однако пора было уходить, уходить на поиски выхода из сфер этих назойливых, где ни людей приличных, ни гостиницы, ни командировочных не наблюдалось. Обернулся усталый Манюнчиков, глядь – три дороги перед ним, и камень на распутье, мхом поросший. А на камне крупными печатными буквами написано: «Направо пойдешь – головы не сносить! Налево пойдешь – сносить, но не головы! Прямо пойдешь – …» Последнее было аккуратно затерто, и внизу имелась приписка: «Не ходи, Павел Лаврентьевич, на кой ляд они все тебе сдались?!»
Остановился Манюнчиков в раздумье, нацарапал на камне мечом: «Здесь был Паша», подумал еще немного, исправил «Пашу» на «Павла Лаврентьевича» – и обратно повернул: не по душе ему предлагаемый ассортимент пришелся.
И почти сразу увидел дракона, невинно убиенного, игравшего в нарды со всей базарной компанией, а рядом девушка знакомая стояла, и все они дружно орали Манюнчикову: «Паша, не уходи! Не бросай нас, Павел Лаврентьевич! Возвращайся, еще подеремся!»
Опустился обессиленный Манюнчиков в пыль осевшую, на часы дедовские машинально глянул и царапину свежую на руке обнаружил. Сорвал он лопух придорожный да к руке под часами и приложил – кровь унять.
Всполошились прилипалы рыночные, кинулись к Павлу Лаврентьевичу – да куда им поспеть-то! Вспыхнул рубиново циферблат «Победы», туча лохматая небо заволокла, и в наступившей тишине предгрозовой скрипуче прозвучал девичий голос: «Поздно. Он нашел последнюю траву. Теперь избранник войдет в Обитель Счастья, а вам всем – шиш с маслом, лопухи придорожные!»
…И, в частности, счастье для Манюнчикова состояло из трех основных компонентов.
Во-первых, испытывал Павел Лаврентьевич тягу неодолимую к горилке с перцем, которую сам же на стручках огненных и настаивал, государству в деле этом важном справедливо не доверяя.
Во-вторых, после стартовой стопки двигал умиленный Манюнчиков к душе поближе миску с пузатыми варениками, горячими еще, и чтоб сметана обязательно…
А после брел Павел Лаврентьевич к телефону и с ликованием сердца слушал голос шефа, отменявший командировку в Бекдаш и сообщавший, что вместо Манюнчикова в пески туркменские отправится Сашка Лихтенштейн, разгильдяй и тупица, ни в какое сравнение не идущий с трудолюбивым Павлом Лаврентьевичем…
Вернулся Манюнчиков к столу, вторую стопку налил, вареник вилкой уцепил и физиономию Сашкину так ясно представил, вытягивающуюся в предвкушении аэропорта, автобуса, жары, «зозулятора» поломанного…
И понял Павел Лаврентьевич, что именно этого, решающего компонента и не хватало ему до полного блаженства. Посмотрел он на часы дедовские с остановившимися стрелками, хотел было завести их, да передумал – и время остановилось в Обители Счастья…
Синдром Кассандры
…Если бы вы ведали то, что ведаю я, то перестали бы смеяться и много бы плакали…
Мироздание относилось к Павлу Лаврентьевичу приблизительно так же, как и его жена Люська. Обычно когда Манюнчиков стоял уже в дверях, за пивом собравшись, то немедленно требовалось выносить мусор и выбивать ковер; а когда в жизни Павла Лаврентьевича наклевывалась рыбалка, опять же с перспективами крупного возлияния, – то гримасы мироздания неизменно выражались в осадках, командировках и прочих несуразностях.
Видимо, из-за непокладистого мироздания и упрямой спутницы жизни и стал мутировать гомо сапиенс Манюнчиков, подтверждая догадки сэра Чарлза Дарвина и неприятно удивляя друзей и знакомых. А удивляться было чему, ибо проявился в Павле Лаврентьевиче некий дар, людям вообще-то мало свойственный и к последствиям разнообразным приводящий.
Начало событиям положил черный кот Вячеслав Николаевич, обитавший на помойке и нагло перебежавший дорогу спешащему Манюнчикову. Остановился Павел Лаврентьевич, на проходимца лишайного глянул – и вдруг понял, что не жилец кот на белом свете, ну не жилец – и все тут!.. Да и Вячеслав Николаевич занервничал, хвост грибом ядерным распушил и чесанул от пешехода подозрительного через дорогу, а на дороге-то грузовик, а за рулем-то веселый парень Владик, размечтавшийся с устатку о подружке вчерашней, с вот такими…
Вот этот-то визг тормозов, оборвавший антиобщественное бытие черного короля помоек, определявшее его же антиобщественное сознание, – он и ознаменовал в жизни Павла Лаврентьевича новую прелюбопытнейшую веху.
Пришел Манюнчиков на работу, а там у шефа в кабинете встреча деловая, и сам шеф сияет, как свежепокрашенный, втирая очки наивным импортным бизнесменам на предмет купли некоего аппарата, лично шефом сконструированного и любые реки на чистую воду выводящего.
Глянул Павел Лаврентьевич на кивающего азиата в пиджаке от Кардена и с телевизором на запястье, глянул – и понял, что не возьмет раскосый шефово детище, ну ни за какие коврижки отечественного производства.
Отвел Манюнчиков начальство в сторонку, мнение свое изложил, ответное мнение выслушал, подавился инициативой и дверь за собой тихо прикрыл. А назавтра выговор схлопотал, с занесением и устным приложением, за срыв договора важнейшего и пророчества вредные, работающие врагам нашим на руку, кольцами да часами увешанную.
Только беда одна не ходит, и, когда Манюнчиков домой возвращался, пристали к нему хулиганы. Стоят на углу могучей кучкой: эй, кричат, дядька, дай сигарету!.. Дальше – больше, слово за слово, и двинулся наконец атаман на укрощение строптивого дядьки Павла Лаврентьевича. Глянул на него Манюнчиков – и сразу все понял. «Не подходи, – умоляет, – не подходи, пожалей себя!..»
Да куда там, разве атаман послушает… Взял гроза подворотен крикуна за грудки, к стенке прислонил для удобства, а стена-то дома пятиэтажного, а на крыше-то каменщик Василий трубу кладет, и хреновый он каменщик-то, доложим мы вам, кирпича в руках – и то удержать не может…
Одернул Манюнчиков куртку и прочь пошел от греха подальше. Хоть и предупреждал он покойного, а все душа была не на месте.
И пошло-поехало. Отвернулись от Павла Лаврентьевича друзья, потому что кому охота про грядущий цирроз печени да скорую импотенцию выслушивать; жена ночами к стенке и ни-ни, чтоб не пророчил о перспективах жизни совместной; на работе опять же одни неприятности, – так это еще до предсказаний судеб начальников отделов, судеб одинаковых и одинаково гнусных…
Пробовал Манюнчиков молчать и три дня молчал-таки, хотя и зуд немалый в языке испытывал, а также в иных частях тела, к пророчествам вроде бы касательства не имеющих, – три дня, и все коту Вячеславу под хвост, потому как подлец Лихтенштейн при виде душевных терзаний коллеги взял да и спросил с ехидством: «Ну что, Паша, скоро заговорит наша валаамова ослица?!»