Строки расплылись в широкой, добродушной ухмылке аллигатора. Где-то далеко, на рабочей окраине сознания, бродил молодой подвыпивший гармонист, с тупым упрямством наяривая: «Шут с шутихой шутку шутит... ик!.. на шутейном парашюте...» От его дурацкой икоты связь времен определенно пришла в уныние, поджала губы и обиженно приняла повседневный вид. Так что вынимала распечатку из папки миссис Фуллер, а заталкивала ее на место уже Шаповал Г.Б. Ничуть не удивившись перемене мест слагаемых. Более того, ничего не заметив. Разве что на задворках, где шлялся бедовый гармонист, эхом висел тайный отзвук детства. Когда ты бессмертен, умеешь летать, загребая воздух руками, когда звери разговаривают, а если молчат, так это из скрытности, и герои любимых книжек живут если не на соседней улице, то уж в соседнем городе — наверняка...

К чему бы это?

Статья обратно в папку лезть отказывалась. Опасаясь быть застигнутой бдительным сыном, Галина Борисовна щелкнула кнопкой хлястика, раскрыв папку поудобнее. Внутри обнаружилась картонка, где пунцовым (от стыда? от гнева?!) фломастером кто-то жирно накарябал: «Бей паяцев ногой по яйцам!»

Даже без помощи знаменитого сыщика легко было догадаться: картонка еще недавно украшала дверь Настиной квартиры либо ворота собственного дома Шаповал.

— Как ваше здоровье, Рабинович? — вслух вспомнила она известный анекдот. И с наслаждением ответила за фольклорного Рабиновича, укладывая картонку в недра папки, словно тело заклятого врага в шикарный гроб с позументами: — Не дождетесь!

Кураж бурлил в крови; взбесившийся адреналин выглядел против него сопляком. Хотелось действий. Тотальных и немедленных. Например, ковровую бомбардировку двора. Для начала валькирия пошла на кухню, где в один присест умяла двойную порцию салата. А потом еще злобно сгрызла четыре хрустких топинамбура.

Полегчало. Немного.

— Мам, мы пошли! Если что — звони.

«Удачи, мальчики!» — искренне хрустнул пятый топинамбур.

Настя первой успела оккупировать трюмо, с головой уйдя в утренний макияж. Пока дочь чистила перышки, по квартире на мягких лапах бродили двое: задумчивая мать и тишина. Встали у окна. Во дворе Юра и Гарик доброжелательно беседовали с... Гром и молния! Шутоненавистник Берлович, с истовостью отбойного молотка тыча пальцем в скрытую гардиной «мамашу», что-то втолковывал новым благодарным слушателям. Зрелище было противоестественным. Гарик, гроза радикал-репортеров, слившийся в экстазе с врагом семьи?! Пусть даже «в интересах следствия», как не преминул бы выразиться Юрочка? К счастью, вовремя вспомнилось мудрое наставление: «Отойди ото зла и сотвори благо!» Увы, ничего благого, что можно было бы сотворить, на ум не пришло, кроме все той же ковровой бомбардировки; в итоге осталось лишь нарезать яростные круги по комнате.

Кр-р-рак!

Тишина ретировалась, едва раздался звук ключа, дерзко проникшего в нутро замочной скважины. Валькирия ринулась в коридор, остро жалея, что под рукой нет помпового ружья, бензопилы или на худой конец бейсбольной биты с гвоздями. Рука сама ухватила пластиковый рожок для обуви, длиной и формой — брат-близнец римского гладиуса. Сейчас, сейчас! Повинную голову меч сечет с особым удовольствием...

— Тетушка! Милая тетушка! Вы хотите кого-то обуть?! Под мышкой шут-возвращенец держал музыкальный инструмент. Дитя мезальянса балалайки и мандолины.

— Мандолайка! — похвастался Пьеро.

Галина Борисовна села на коврик для обуви и задумалась.

Дочь, уходя через полчаса вместе со счастливым шутом, застала мать в прежней позе. Впрочем, отнеслась с пониманием.

— Мам, я на репетицию. Не забудь: сегодня в шесть к Вовану. На день рожденья. Люблю-целую!

Чуть позже Шаповал позвонила Бескаравайнеру и напросилась на внеочередной сеанс психоанализа. Вопрос жизни и смерти, сказала она.

* * *

Это был дом трудной судьбы.

Из хорошей семьи, кузен жилых домов Преображенки, адресованных тем чудакам, кто любит спать в спальне, есть в столовой, принимать друзей в гостиной, а работать в кабинете, он больше других пострадал от Мадам Революции за буржуазное происхождение. Его лишили кухонь. Эти оазисы кулинарии мановеньем волшебного пальца превратили в кладовки — или, снеся стену, расширили за их счет комнаты для прислуги, предлагая кухаркам именно оттуда управлять государством, пока государство рубит фарш на светлую котлету будущего. Здравомыслящие кухарки отказались, и тогда держава занялась тавтологией, доведя приличный дом до психоза коммунальной общаги. Злополучным кухням был отведен целый отдельный этаж: совместное приготовление пищи должно было способствовать закреплению идей коллективизма на уровне рефлекса, — попал в коллектив, получи слюноотделение! И еще: почему-то в подвале дома всегда существовал клоповник художественных мастерских. При любых властях, при войне и мире; казалось, рухни мироздание под трубный рог Хеймдалля — на обломках бытия авангардист с баталистом выпьют портвейна за здоровье импрессион-мариниста, а потом выпьют еще и сбегают за третьей. Век-волкодав кружил вокруг дома, подгрызая с краев, но старик выдержал. Как говорил очкастый Изя с Молдаванки, в старике было жизни еще лет на двадцать, если считать после трагической гибели века; а если взяться за дело с умом...

Сплясав качучу на могиле столетия, дом распахнул двери орде цезарей, специалистов по реализации девиза: «Расселяй и властвуй!» Цезари оказались деловиты, как термиты. Цезарям хотелось есть в кабинете, пить в детской, а спать в гостиной. Почему нет? Если жилплощадь позволяет. Изгнав стареньких даков с нищими бриттами в малогабаритную изолированность Пырловки, цезари двинули в бой легионы прорабов. Старику вставили резцы балконов и клыки кондиционеров, укрепили скелет, нарастили мускулатуру стен, подвесили потолки, научили сладким словам «джакузи» и «биде», промыли кишечник — и сделали отдельный выход из подвала во двор, дабы вдохновленные портвейном ван-гоги с ван-магогами не портили пейзажа.

Алексей Бескаравайнер, сенс-психоанальгетик, жил именно в этом доме.

На лестничной клетке, где уходящие ввысь двери трех квартир вели беседу при помощи бронзовых табличек: гордо-утвердительной «Я. Штрюц», согласительной «И. Я. Штрюц» и возражающей «А. Я. Бескаравайнер».

Перст уперся в звонок.

В недрах жилища восстали первые такты «Героической симфонии».

— Иду, Галюн, иду!..

Лешка, друг ситный, мягчайшая жилетка, куда было так сладко плакаться в минуты слабости, сегодня выглядел чужим. Погруженным. И слегка утонувшим. Но если раньше клиент понимал, что грузится сенс его, клиентовыми проблемами, ища выхода из чужой депрессии, — то сейчас отмороженность была явно эгоистической, личного характера.

— Пошли, — сказал он, забыв предложить тапочки.

Вместо привычного кабинета с хрустальным шаром, слоненком Ганешей и кушеткой, манящей к откровенному разговору, Лешка свернул в какую-то комнатушку, где было два стула и обои в горошек.

— Извини, Борисовна. Не в духе я нынче. Давай тут потолкуем, а?

Шаповал огляделась. Села на стул. Неожиданно ей понравилось. Было в происходящем нечто сухое и жесткое, как надкрылья жука-рогача. От этого спина выпрямлялась, а потливость рук казалась выдумкой беллетристов. Рвать же батистовый платочек, подобно госпоже Хайберг у Стриндберга или госпоже Нисияма у Акутагавы, не хотелось вовсе. Акутагаву, равно как Стриндберга, она не читала. И удивилась невесть откуда взявшемуся сравнению.

В углу тихо хихикали мы, Лица Третьи, хитромудрые.

— Он меня раздражает, Лешенька. Я уж и так и этак — раздражает. Вот ты умный, скажи мне: почему?

Бескаравайнер спокойно отнесся к началу, которое скорее могло бы считаться серединой. Оседлал второй стул, уложил холеные руки хирурга на спинку, сверху примостил мятый, обезьяний подбородок.

Кивнул: продолжай, мол.

Не спросил: кто раздражает? Видно, знал: кто.

— Неужели только мы с Берловичем такие уроды? Типография ему коньяк несет, Настя, похоже, влюбилась по уши, дети пищат от восторга, макетчицы на шею вешаются... Кавказец виноградом кормит. Нет, умом я все понимаю. А сердцем — не могу. Раздражает. Бесит. Выводит из себя. Глаза б не видели! Объясни мне, Лешенька, или попросту скажи: дура я? Дура, да?