Но это не было сном, ибо во мне до сих пор живет этот отчаянный всплеск молодости — вызов бас-саксофона. Я забываю о нем в мельтешении дней, в житейской суете, лишь привычно повторяю: люблю, люблю, — ведь годы и бесчувственность мира определили этот мой облик, сделали кожу толще. Но живет во мне мементо, предостережение, минута истины — бог знает где, бог знает когда; и я, печальный музыкант, буду всегда скитаться с оркестром Лотара Кинзе по горестным дорогам европейских окраин, под тучами великих бурь, и темнокожий бас-саксофонист, Адриан Роллини, будет снова и снова напоминать мне о мечте, правде, непостижимости — мементо бас-саксофона.
Еще был здесь футляр, распахнутый бесстыже, как пеньюар блудницы; и на кровавом бархате, устилавшем его чрево, покоился чудовищный мундштук: выточенный из каучука, ювелирной работы цилиндр клювообразной формы, со срезом в верхней части. Сигарету, которую следовало курить при помощи такого мундштука, мог вообразить лишь душевнобольной.
Ясновиденье посетило мозг женщины. Это подарок. Подарок Вовану от семьи Шаповал, купленный шутом. Это смерть. Поэтому так тихо. Кухонный топорик с обухом, удобным для приготовления отбивных, уже сделал свое дело. И сосед с орудием убийства на изготовку затаился над трупами, ожидая последнюю жертву: финал трагедии близок. Остальные же гости уехали за «царской водкой»: растворять останки перед банкетом.
«Крепись, подруга! — Ухмылка Баскервиля обнажила желтую ограду клыков. Такие бывают на кладбище, вокруг могил. — Или ты собралась жить вечно?»
Столик с подарками приплясывал за спиной.
Вот и дверь.
Вот и двор.
— А я овчарка! Овчарка кавказской национальности!..
Дикий вопль, равно как последовавший за ним взрыв хохота, ударил под коленки. Гостья чудом осталась на ногах. Поэтому не сразу сообразила: живы! Все живы! Вон Настя с мальчиками, дальше Вован с обоими шутами... Больше во дворе никого не было, кроме мангала, штабеля дров и гигантского ведра, откуда умопомрачительно пахло мясом, маринованным в лимонном соке с луком, зеленью и перцем.
— Х-хав! Х-хав! Р-р-рыыыы...
Вован, стоя на четвереньках, мотал башкой: мешал Тельнику застегивать ошейник. Не прекращая утробно «х-ха-вать». Наконец шут ухватил поводок, и Вован ринулся кругами по двору, олицетворяя мечту чабанов из аула Цада. За ним волочился Тельник, тщетно пытаясь совладать с именинником.
— Горэц! Я горэц! Одын останус! Х-хав!!!
Настя шлепнулась на траву, колотя пятками от смеха. Вован обнюхивал ее, выражая сомнение: казнить или миловать? Но шут уже сдирал с него ошейник, просовывая в «строгий» обруч с шипами собственную голову.
— Пундель! Я пундель! Карликовый-абрикосовый! «Пунделя» взялся выгуливать Пьеро. Зрелище ввергло Галину Борисовну в ступор; она не пошевелилась, даже когда Вован перехватил инициативу, назвавшись пекинесом, потом выставка пополнилась «либерманом-пинчером», колли (в этом случае именинник потребовал, чтоб его звали Коляном), буль-буль-терьером в исполнении Гарика, новой русской борзой, сторожевым москвичом, баскет-хаундом; Баскервиль, поддавшись на уговоры, лихо исполнил клевретку из питомника маркизы Марии-Луизы Инконтри, но украсть из ведра кусок мяса опоздал — подвели габариты...
Но мне ведь не смешно, спросила женщина на пороге. Мне совершенно не смешно. Мне просто слегка удивительно, и все.
Конечно, ответили мы, Лица Третьи, подозрительно серьезные. Тебе не смешно.
Почему?
Потому что они внутри, а ты — снаружи.
А внутри мне будет смешно?
Необязательно. В конце концов, кругом чертова уйма народу, для кого шут — «паралич конский, приписываемый несдружливому домовому, коли лошадь не ко двору».
Но я ожидала...
Смех вызывается ожиданием, которое внезапно разрешается ничем. Так сказал Кант. Правда, он забыл добавить, что злоба вызывается той же причиной.
У меня нет чувства юмора?
Humour — настроение. Оно есть у всех. Разное. Хорошее и плохое. Злое или доброе. Humour — главные соки организма: кровь, флегма, желчь, черная желчь или, наконец, меланхолия. Выберешь что-то одно — зачахнешь. Соки должны бродить. Собственно, старый добрый английский humour — не более чем ушлый француз XVII века, месье Humeur, бродяга Склонность-к-Шутке, перебравшийся через Ла-Манш и получивший лондонскую прописку.
Я ничего не понимаю.
И не надо. Ты когда-нибудь видела человека, сумевшего в конце концов понять соль шутки? Душераздирающее зрелище, хотя и звучит гордо.
Я черствая и злая?
Глупости. Просто еще никто нигде и никогда не сумел объяснить постороннему зрителю: почему он смеется, а этот самый посторонний, умный и тонкий обладатель ученых степеней, пожимает плечами? Почему X покатывается над упавшей в лужу старушкой, Y хохочет, читая Вольтера, Z веселится в кунсткамере, а академик Капица умирает со смеху, глядя на семиэтажное уравнение?! Природа смеха? Проще доказать теорему Ферма методом синекдохальной протоарахнологии. Распад нормы грозит нам безумием. Чтобы спастись, мы смеемся. Чтобы спасти, приходит шут. Иногда его зовут так же, как и вас. По имени.
— Мама! Иди к нам!
Вот-вот. Мама, тебя зовут. Иди к ним. А мы проводим тебя взглядом: Лица Третьи, волей судьбы забывшие, что значит «я», вынужденные всю жизнь рассказывать о других, чтобы в итоге таким окольным путем рассказать о себе. Правда, смешно?
Только не отвечайте. Правда, неправда — не надо. Давайте лучше о другом.
Возьмем, к примеру, шашлык.
...скользкие, тонко нарезанные кольца лука. Острый, кисловатый аромат. Поджаренная корочка: местами слой сала чуть обуглился, это ужасно вредно, говорят, там канцерогены, и для желудка — смерть, но удержать руку, тянущуюся за очередном куском, не под силу даже гималайскому бурому аскету. Раскинувшись у бревна, декоративно обтесанного под Японию, эротически стонет Настька. Изредка заливая очередной стон глотком «Твиши»: подкрепите меня вином, ибо я изнемогаю от жратвы.
— Мам, вино будешь?
— Не...
— А если показать?
Шуты танцуют вальс-бостон. На три счета. Лежа. Юрочка аплодирует им по-дзенски, одной ладонью. Все попытки приспособить вторую окончились неудачей. У Юрочки выросло брюшко: смешное, оттопыренное. Гарик щелкает сына по этому артефакту, и сын икает.
Словно заразившись, вслед икает Вован.
— Блин, ик!.. икота! Галка, напугай меня! Чтоб... ик!.. прошло.
— Как?
— Ну, скажи... ик!.. что я тебе денег должен.
— Ты мне должен сто баксов.
— Тю, напугала...
Мрачный Баскервиль зарывает в углу кость: на случай голода. У пса этот призрак зашит в генотипе. И никакая реальность его не поколеблет. Ф-фу, не могу больше.
Сейчас умру.
— Володя, ты меня убил. И закопал. И надпись написал.
— Сама ты Володя. Вован я. Во-ван. Трудно запомнить?
— Трудно.
— Ну, тогда смотри. И запоминай.
Паспорт. Синяя обложка с гербом. Номер, серия. Вован Николай Афиногенович. Год рождения. Прописка. Вован. Николай Афиногенович. Мягкий баритон Заоградина: «Кстати, Николай Афиногенович отзывался о вас наилучшим образом...»
— Въехала, Галка? Вован я. В натуре Вован. А если по имени, тогда, ясное дело, Колян.
Удивляться не было никаких сил.
— Вован, ты меня убил еще раз. Сегодня великий день. Момент истины.
— Момент? Истины?! — Вован поднялся медведем-шатуном. Странно знакомый кураж отразился в глазках майонезного короля: сейчас от этого факела полыхнет уголь в мангале, займутся стены дома, огонь перекинется на деревья, оттуда на небо... — За мной!
Откуда и силы взялись? Через бильярдную в коридор, оттуда вниз по лестнице, под землю, ниже, еще ниже, поворот, другой, дверь с заклепками, бронеплита, штурвал запорного механизма вертится в мощных лапах капитана, выводя корабль на новый курс, это, наверное, бункер, здесь заседает штаб вермахта, нет, это не бункер, стены и потолок обшиты пробкой, абсолютно звуконепроницаемы, посредине — микшерский пульт звукооператора, муравейник рычажков; черные, траурные колонки на штативах, микрофоны, обалденный синтюг, мечта нищих клавишников, а дальше, в распахнутом плюшевом чреве футляра-исполина — великан, медный гигант Талос, страстный динозавр, выгнувшийся от сладкой судороги, лохань Господа, рог Хеймдалля, труба Иерихона, с бляхами сумасшедших клапанов...