Она по-доброму отнеслась к Мод и часто беседовала с ней, особенно об отце Екатерина, который выжил из ума и умер. Старуха свято чтила его память и при одном упоминании о нем сама немного подвигалась рассудком. Голос ее становился по-детски приглушенным, в нем звучал крестьянский суеверный страх, когда она рассказывала невероятные истории о последнем из Скандербег-Валленштейнов, как если бы он был еще жив, хотя со слов других слуг выходило, что он умер по крайней мере тридцать лет назад, задолго до их прихода на работу в замок. О матери Екатерина, которая, очевидно, умерла при родах, София Молчунья никогда не упоминала.
Но заговаривая о рождении Екатерина, старуха неожиданно впадала в ярость. Она сжимала кулаки и начинала бешено бормотать, изрыгая какой-то чудовищный бред, видения повредившегося рассудка. Порочное дитя, шипела она. Сначала он убивал только диких животных. Он ловил их в горах, потрошил самок и зажаривал зародышей. А потом он начал, как сейчас, уходить в горы, одевшись святым странником, и охотиться на одиноких мальчиков. Когда он находит такого, то хватает его, связывает и использует, насилует и кромсает до полусмерти, а затем отрубает голову и выжирает рот. Понятно тебе? Крестьяне подозревают, что это он, но не могут ничего сделать, потому что он Валленштейн. Все, что они могут, — это не спускать глаз со своих детей, но ему и горя нет, ему хватает кочующих по горам цыган, которые становятся жертвами его экстаза, его страшных ритуалов.
София так неистовствовала в своей безграничной ненависти к Екатерину, что Мод в конце концов перестала пускать ее на порог и отказывалась с ней разговаривать.
Однажды ночью, за несколько недель до того, как Мод должна была родить, София ворвалась к ней в комнату. Мод никогда еще не видела старуху настолько обезумевшей. Она закричала было, чтобы прогнать ее, но София схватила ее за руку и со сверхъестественной силой потащила к двери.
Сегодня ты должна увидеть все сама, шипела она, волоча ее через холл к комнате Екатерина, в которой она нашла скрытый рычажок в письменном столе. В потайном отделении лежала толстая книга в светлом переплете.
Его жизнь, сказала она, в переплете из человеческой кожи. Пощупай.
От ужаса Мод рванулась в сторону, но София держала ее крепко. Она потащила Мод по коридорам в глубину замка и открыла в темноте маленький ставень. Перед ними предстал дворик без окон, которого Мод никогда раньше не видела, и там в лунном свете извивался в страстных конвульсиях обнаженный Екатерин, обхватив бедрами бараний зад и сжимая сильными руками шею животного.
Застали в самое время, прошипела София. Теперь ты мне веришь?
У Софии была наготове карета, и Мод уехала тут же. К полудню следующего дня у нее начались схватки. Екатерин, погнавшийся за ней с четырьмя десятками всадников, нашел ферму, где она рожала, и перебил всех ее обитателей, а затем приказал своим людям отвезти новорожденного сына обратно в замок. Его левое веко захлопывалось в характерной для всех прошлых поколений Валленштейнов манере; Мод он ничего не сказал. Теперь он хотел лишь одного: вернуться в замок и убить Софию, пока та не сбежала.
Но оказалось, однако, что София и не пыталась бежать. Она ждала его, стоя возле окна старой башни, где ее возлюбленный почти сто лет назад научился играть мессу Баха си-бемоль минор. Екатерин увидел ее, едва приблизившись к замку. Гневно глядя на него, она медленно сотворила в воздухе крест, и в этот момент его бешеный галоп прекратился. Его конь встал на дыбы, его самого охватила судорога, и он рухнул на землю.
Слуги прислонили его к дереву. Руки его бешено тряслись, изо рта шла пена, колени бились о грудь в нескончаемых спазмах. Вскоре на губах показалась кровь, а вены на лице начали лопаться.
Через несколько секунд все было кончено: некогда могучее тело Екатерина Валленштейна лежало мертвым, пораженное, как выяснилось, не просто припадком ярости, а очередным и последним приступом обширной и неизлечимой болезни, разрушавшей его долгие годы, лихорадкой, напоминающей паратиф; подобное состояние уже навещало его в подростковом периоде, когда его поразили судороги этого редкого и почти уже не встречающегося даже в албанской горной глуши заболевания ног и рта. Тем временем потрясенная и измученная Мод, ничего не понимая, пробиралась в Грецию, увозя с собой два подарка от Софии Молчуньи: кошелек с золотом Валленштейнов и тайну Синайской Библии.
В Афинах она после долгих поисков устроилась в один дом гувернанткой и вскоре познакомилась с гостем этого дома, критянином, яростным националистом, солдатом, отец которого был одним из лидеров греческого освободительного движения. Яни вырос в состоятельной греческой общине в Смирне, но в шестнадцать лет сбежал оттуда, чтобы участвовать в Критском восстании против турок в 1896 году.
Это был рослый, могучего телосложения человек, синеглазый, как большинство жителей заброшенного горного района на юго-востоке Крита, где родился он и его отец, — изолированного анклава пастухов, считавшихся потомками дорийцев; их суровый край славился дикарской кровопролитной вендеттой и свирепой непокорностью жителей, настолько свободолюбивых, что турки за двести лет оккупации так и не смогли их полностью подчинить.
Яни гордился своим происхождением и всегда ходил в национальном костюме горцев, в высоких черных сапожках и черных широких брюках, на голове черный платок, за поясом длинный пистолет с белой рукоятью и нож, тоже с белой рукоятью, раздвоенной на конце в форме бычьих рогов — минойского символа; для тихих афинских улиц зрелище лихое и дикое, он выглядел как свирепый корсар из другой эпохи — настороженный взгляд, быстрая походка, а губы сжаты так, что мужчины нередко переходили на другую сторону улицы, чтобы с ним не встречаться.
Но рядом с Мод в нем пробуждалась нежность. Могучий, гордый и отважный, увешанный оружием мужчина терялся от неловкости, его незамысловатые искренние чувства были почти по-детски просты. Ему вдруг начинало не хватать слов, он искал их, терял, в конце концов совершенно утрачивал дар речи и, уставившись в пол, беспомощно сжимал огромные руки.
Это льстило ее самолюбию, но она не затягивала такие моменты. Орел мой, говорила она, расскажи мне о своих критских горах, — и неловкость его мгновенно улетучивалась, и вот он уже свободно парил на крыльях тех героических слов, что вновь и вновь увлекали его народ из горных твердынь на новую революцию, свобода или смерть, каждые десять лет на протяжении всего девятнадцатого века, лишь только подрастало новое поколение юношей, чтобы сражаться и погибать.
После года ухаживаний Яни прислал своего друга ее сватать; в официальном предложении говорилось, что поскольку она американка, а в этой стране старые обычаи не в почете, то и приданого, значит, не требуется. Мод с улыбкой выслушала объяснения свата, как сильно подчеркивается тем самым любовь Яни к ней, ведь для человека с его именем и репутацией даже приданое в двести здоровых оливковых деревьев считалось бы на Крите слишком скромным.
После женитьбы он повез ее в Смирну познакомить со своим единокровным братом, тому было уже шестьдесят, почти на тридцать лет больше, чем Яни.
Он совсем не такой, как я, говорил с улыбкой Яни, но это не имеет значения, потому что родственные связи в Греции очень важны. А человек он добрый, безобидный, думаю, он тебе понравится.
Брат и правда понравился ей сразу же, а еще пленила необычность обстановки, когда они сидели за чаем в саду возле красивой виллы с видом на Эгейское море. Яни в своем разбойничьем костюме уважительно кивал, стараясь не раздавить руками хрупкую чашку, а его светский единокровный брат Сиви, безукоризненный в одном из своих элегантных халатов, которые он, похоже, носил весь день, томно передавал пирожные и рассуждал об опере, которую собирался в тот вечер посетить, или пересказывал последние сплетни многонационального светского общества Смирны.