— О многих не написано, — еще более смущаясь, вставил Прохор.

— О многих? Это ты верно. И виноваты в этом вот такие непутевые газетчики, как твой покорный слуга. Были бы на моем месте Гайдар, Павленко или Полевой, обязательно написали бы… И в душу Черномора проникли бы. А я — информашки да репортажки!

— К таким людям в середку трудно заглянуть, — кивнул головой в сторону Демича Олефиренко. — Я ведь не чужой ему, а об отце он мне ни словом не обмолвился, когда на «Руслан» прибыл, вместо того всякую напраслину на себя принял. А я вот, пожалуйста, узнавай от посторонних людей, что в Сибирь он не поехал потому, что следы отца разыскать хотел.

— Виктор!

— Что, Виктор? Я же тебя как человека просил: объясни, почему ребят бросил, не поверю Женькиному письму, тебе поверю. А ты в бутылку полез, сам на себя всякую ахинею нагородил, безмятежной, мол, жизни ищу, спокойного причала. А потом насчет Арсена пристал…

Когда об отважном морском пехотинце Андрее Демиче узнал экипаж «Руслана», к Прохору многие подходили, поздравляли, от всей души жали руки, даже те, кто с Прохором до этого почти не разговаривали. Подошел и Качур. Чувства свои излил напыщенно и громко, так, чтобы все слышали. А потом сказал, будто извиняясь:

— Мой родитель тоже пропал без вести на фронте. А меня увезли в Германию. Там в приюте был, вроде детдома, — и вздохнул: — Спасибо, наши выручили, репатриировали…

Прохор был так переполнен чувствами, что на мгновение ощутил жалость к Арсену, искренне пожал ему руку. Они даже обнялись. «Черт с ним, — подумал Прохор, — может быть, действительно он просто неудаха». Но прошло несколько минут, и прежнее чувство брезгливости и недоверия к Качуру снова зашевелилось в душе Прохора.

В тот день все поздравляли Прохора. Только Олефиренко — или был занят своими капитанскими заботами, или ждал случая поговорить с Прохором наедине, когда все займутся повседневными делами — не вышел из капитанской каюты и к себе Демича не позвал. И вот он сам заговорил с Прохором об отце:

— Почему скрыл, что ищешь отцовы следы?

— Не каждый считает это уважительной причиной для того, чтобы отстать от товарищей, едущих на новостройку, — виновато ответил Прохор.

— Дурной! Дурной, как сто пудов дыма! — закричал Олефиренко, уже не сдерживая своих чувств, и, подойдя к Прохору, по-мужски обнял его и поцеловал.

— Ну что, теперь состоялась встреча старых сослуживцев? — радуясь, съязвил все же Прохор. — Они душили друг друга в объятиях? Хлопали друг друга по спине и спрашивали: «а помнишь?»

— Постой, постой! — шутливо насторожился Олефиренко. — Не подумай, что я тебе так все оптом и прощаю.

— А именно? — все еще смеялся Прохор.

— Уточняю. Первое, — Виктор загнул длинный узловатый палец перед самым носом у Прохора. — Я тебя учил, как ложить партнера на обе лопатки, а ты этот прием, видать, забыл. Надо было заставить меня выслушать твои доводы, а не лезть в бутылку. И второе, — Виктор не стал загибать второй палец, а совершенно серьезно погрозил Прохору: — Насчет Арсена ты зря. Конечно, он не ангел, но напраслину возводить не надо. Самое страшное — это навет. От него, как от проказы, не отделаешься.

Прохору хотелось поспорить с Виктором, азартно, по-товарищески, до хрипоты, как когда-то они спорили.

Но в это время Иван Трофимович схватил Прохора за плечо:

— Кто это? — Он показал на возившегося у водолазного снаряжения Качура.

— Вот это и есть Арсен, за которого капитан так горячо заступается.

— Это не тот ли самый водолаз, о котором ты мне говорил, когда увидел фотокарточку в моей папке? Помнишь, в первый вечер нашего знакомства, когда я рассказал тебе о «Катюше»?

— Он самый.

— А как его фамилия? — сморщив лоб и, как показалось Прохору, напрягая память, допытывался отставной журналист.

Прохор не успел ответить. Прибежал запыхавшийся Бандурка и доложил, что Олефиренко вызывают на флагман — с Осадчим под водой случилась беда.

— Что? — бледнея, спросил Олефиренко.

— Не знаю. Сейчас его поднимают ускоренным способом и рекомпрессионную камеру приготовили, тогда все точно выяснят.

Через несколько минут Олефиренко, Демич и Подорожный заглядывали через крохотный иллюминатор-глазок в рекомпрессионную камеру, в которой Бандурка укладывал на койку Осадчего.

— Как себя чувствует Мирон? — спросил по телефону Олефиренко.

— Плохо, — ответил Бандурка. — Кессонка ломает его.

Осадчий действительно извивался от боли. На искусанных губах появилась кровавая пена, лицо было мраморно-белым. Мирон пытался царапать себе грудь, и Бандурке пришлось связать ему руки. Мирон не кричал, не плакал, только изредка стонал так жалобно, в расширившихся, блестящих глазах была такая мука, что Прохор, заглянув в иллюминатор, тотчас отпрянул от него. Только когда в камере подняли давление до семи атмосфер, Мирон успокоился, очевидно, боль утихла.

— Что произошло с Осадчим? — спросил Подорожный.

— Кессонная болезнь, или заломай, как ее зовут иногда водолазы, — деловито объяснил подошедший Майборода. — Явление, к сожалению, не столь уж и редкое. Но дело в том, что для нее не было никаких причин.

Действительно, прошло всего несколько дней, как водолазная квалификационная комиссия присвоила Мирону Осадчему второй класс. Только вчера он прошел в портовой поликлинике медицинское освидетельствование. Здоровье у Мирона бычье, хотя он и худощав, но жилист и мускулист, будто из ремней сплетенный. Подготовка к спуску проведена была по всем правилам, снаряжение и техника работали безотказно. Да и Мирон чувствовал себя во время работы очень хорошо. Но как только начали поднимать на поверхность, на первой же выдержке ощутил сильный зуд в теле. Не успел он доложить об этом на спусковую станцию, как почувствовал сильные боли в мышцах и суставах.

— Что же произошло?

Павел Иванович почесал затылок. Откровенно говоря, ему было недосуг, но Подорожному он не мог отказать в интервью, тем более, что он сам добился у командования разрешения присутствовать Ивану Трофимовичу на судоподъеме. Когда Грач получил из редакции флотской газеты телеграмму с просьбой дать несколько репортажей о подъеме лодок, он был немало удивлен этому — любой военный журналист посчитает за честь репортировать о таком событии — и не догадывался, что накануне между Майбородой и редактором газеты состоялся длинный телефонный разговор.

— Произошло вот что. Есть такой коварный газ, азот.

— Почему коварный? Он же безвреден. Почти весь воздух состоит из азота. Дышим — и не чумеем.

— Совершенно верно, при нормальном давлении азот безвреден. Больше того, мы с вами вовсе не ощущаем, что в каждом литре нашей крови растворено около девяти кубических сантиметров азота, а в тканях около 15 кубиков этого газа на килограмм тканей.

— И не подумал бы, — удивленно покачал головой Иван Трофимович.

— И думать не надо. Ведь вы же сами сказали, что азот безвреден… Но допустим, вы опустились, как Осадчий, на глубину шестьдесят метров и дышите воздухом под давлением в семь атмосфер. Любой газ под давлением уменьшается в объеме прямо пропорционально давлению. Следовательно, азот, растворенный в нашей крови, уменьшится в объеме в семь раз. В одном килограмме ваших тканей теперь будет уже не 15, а всего два с лишним кубических сантиметра сжатого азота. Значит, килограмм ваших тканей может растворить в себе еще около тринадцати кубических сантиметров сжатого азота. Азот поступает вместе с воздухом в легкие, там растворяется в крови и насыщает ваши ткани, пока в каждом килограмме снова не станет по 15 кубических сантиметров, но теперь уже сжатого азота.

— Ого! — невольно вздохнул Подорожный.

— Теперь представьте себе, что вас подняли на поверхность, давление уменьшилось в семь раз. Значит, и азот, находящийся в вашей крови и мышцах, увеличится в объеме в семь раз, то есть в каждом килограмме тканей будет более ста кубических сантиметров газа вместо пятнадцати. Излишки газа устремятся по кровеносным сосудам назад, в легкие. А так как этот процесс происходит быстро, свободный азот скапливается в пузырьки, кровь не успевает удалять избыток газа через легкие, вспенивается, как хорошо газированная вода в стакане, разрывает кровеносные сосуды и ткани.