— Ну, и что же собрание? Поддержало этого водолаза? Выступил кто-нибудь против вас?

— Да нет, против меня не выступали, — сдвинул плечами Демич. — Но и не поддержали меня. Качура никто не захотел разоблачать, хотя многие им недовольны… Просто отмолчались… Время было позднее, вопрос стоял о пьянке Осадчего… Ну, об Осадчем и вынесли решение. А о Качуре… сказали — поздно уже. Да что я для них в конце концов — дезертир, человек, увильнувший от трудностей, — я же понимаю. А Качур — герой-производственник, слава экипажа как-никак. Ему легче верить. А только он… Я не знаю, кто он: вор, жулик или еще хуже, но он подлый человек, верьте моему слову.

Чем дальше продолжался разговор, тем больше горячился Прохор. Он досадовал на себя: не сумел толком рассказать Олефиренко, не нашел общего языка с комсомольцами на собрании, теперь вот и ему, Павлу Ивановичу, самому справедливому человеку, не сумел рассказать как надо, выставил себя дураком, нытиком, мелким кляузником… А Павел Иванович понял Демича по-своему: обратился парень к капитану — тот не захотел слушать, попытался рассказать на собрании — ничего не вышло. Дальше Демич и не пошел. Но в себя-то он верит и Качуру, очевидно, имеет основание не доверять. Чем больше горячился Прохор, тем сдержаннее и хладнокровнее становился Павел Иванович.

— Скажите, Прохор, а почему вы все это рассказали мне?

Прохор никак не ожидал такого вопроса. Он вначале даже растерялся: ну как, почему? А кому же тогда и рассказать, как не своему командиру? Но командиром Павел Иванович Майборода для Демича был когда-то, теперь они друг для друга никто. Никто? Разве бывает человек человеку никто? Есть родственники и земляки, есть начальники и подчиненные, есть сослуживцы, сотрудники, друзья, приятели, товарищи по работе, знакомые, есть просто люди, которые живут с тобой в одном городе, встречаются с тобой на улице, в трамвае, на пляже… Но разве стал был Прохор рассказывать обо всем, что его волнует, первому встречному? Но Павел Иванович не первый встречный. Он не просто знакомый. Он и не приятель, черт побери! Так кто же он ему, Прохору Демичу? Не родственник, не начальник, не сослуживец…

— Почему именно мне? — снова спросил Майборода.

— Видите, Павел Иванович, я три года служил под вашим руководством. За три года я тридцать, а может быть, триста тридцать раз обращался к вам по всякому поводу, и вы всегда были справедливы…

«Фу ты, какая елейная чушь! — думал в то же время про себя Демич. — Люди по десять лет учатся в школе, но никому из них не приходит в голову после получения аттестата зрелости бегать к бывшему классному руководителю за советами и помощью…»

— А когда вы обращались к командиру корабля Кострицкому или к его заместителю, разве они не были справедливы? — снова спросил Майборода.

— Конечно, были, — не понимая, куда клонит собеседник, согласился Демич.

— И еще один вопрос. Вот если бы я приехал на «Руслан», а вас здесь не было, и мне то же самое рассказал другой, совсем незнакомый мне водолаз, как вы думаете, я заинтересовался бы этим или пропустил бы мимо ушей?

Уж не думает ли Павел Иванович, что Прохор обратился к нему, чтобы использовать знакомство в мелкой и склочной возне?

— Думаю, что вы помогли бы.

— Хорошо. Спасибо за доброе мнение. А если бы на моем месте был Кострицкий, Пирумов или Неймарк?

— Тоже не прошли бы мимо.

— А не задумывались вы, Прохор Андреевич, почему именно к нам больше всего обращались матросы за советами и помощью?

— Вы — офицеры, начальники. Вам по долгу службы… — начал было Прохор, но Майборода перебил его:

— Сейчас мы для вас не начальники… Да кроме нас на корабле были и другие офицеры, к которым не обращались.

— Верно, были…

Прохор вспомнил Судакова, который всякую жалобу рассматривал, как проявление «нездорового настроения матроса», и всегда старался выискать статью устава, чтобы, ссылаясь на нее, ответить: «Вы не правы. Прекратите разговоры и не суйте нос не в свое дело», как будто бы все, что делалось на корабле, не было кровным делом каждого члена экипажа.

— Не кажется ли вам, что к нам обращались, и мы старались справедливо разобраться в каждой жалобе, в каждом сигнале потому, что мы коммунисты и всякое явление рассматриваем как эпизод борьбы за коммунизм? Эту фразу мы с вами часто повторяем и слово «борьба» произносим спокойно, а ведь борьба все-таки есть борьба! Тут и напряжение сил, страсти, волнения…

Так вот куда клонит водолазный специалист Майборода! Он не просто товарищ, не родственник, не просто хороший человек, а коммунист, представитель партии. Вот почему дверь в его каюту почти никогда не закрывалась: одних вызывал к себе Павел Иванович, другие приходили сами — по служебным и личным делам, с тревогами и радостями, с раздумьями и сомнениями. И уходили окрыленные поддержкой, умудренные советом, освещенные радостью или повергнутые в раздумье над своей жизнью, над прожитым и грядущим днем. Это так потому, что, как корабельный флаг для моряка — символ Отечества, которое он бережет, народа, которому он служит, так коммунист для них был олицетворением партии, которая учит, воспитывает, указывает путь к победе, олицетворением ее мудрости и правды… Да, но Прохор обратился к единственному коммунисту на «Руслане», к коммунисту Олефиренко, и тот…

Прохор хотел уже рассказать об этом Майбороде, но Павел Иванович приподнял ладонь над столом, призывая к вниманию, и продолжал:

— Да, это борьба! Вы — самбист, Прохор, и хорошо знаете, что среди схватки нельзя выходить из боя, надо схватку довести до конца. Вас считают трусом. Да, да, трусом, спасовавшим перед трудностями. Но вы-то знаете, что это не так, вы то честны перед собой, перед своей совестью? Вам не поверили, но вы-то убеждены в своей правоте. Вы Олефиренко считаете честным коммунистом, а он вам не поверил. И это вас обескуражило. А в настоящей борьбе бывает по-всякому. Но честность с собою, убежденность должны были дать вам силы вести борьбу до конца. Кроме Олефиренко, есть партийное бюро отряда, есть партком порта, партком пароходства. Почему вы не пошли к ним, не рассказали все так, как рассказали мне? Ведь я мог и не приехать на «Руслан»?

Майборода умолк, его сильные узловатые руки спокойно лежали на столе, большие серые глаза укоризненно и строго смотрели на бывшего подчиненного. И Прохор подумал о том, что в этих знакомых ему глазах добавилось грусти и усталости, а в светлых волосах — седины.

— То, что вы не сделали один, сделаем вдвоем, — тихо, будто рассуждая с самим собою, сказал Павел Иванович. — Пойдем в партком, посоветуемся. Конечно, после судоподъема. Завтра выходим в Чертов ковш на подъем лодок. Дело-то интересное! Я за это время познакомлюсь с экипажем, понаблюдаю за Качуром, составлю свое мнение. Грешник, страшно люблю свое суждение иметь.

И вдруг как-то молодо посмотрел на Прохора, хитро подмигнул ему:

— А почему бы команде «Руслана» действительно не завоевать звание экипажа коммунистического труда? А?

ДРУГ, НЕ ВЕРНУВШИЙСЯ С ПОХОДА

Вернувшись из Славгорода, Иван Трофимович долго не мог уснуть. Беседа с Майбородой, воспоминания о «Катюше» разволновали его, разбередили давно, кажется, утихшую душевную боль. Он знал земляка Майбороды, немножко флегматичного и молчаливого старшину группы торпедистов Лаврентия Баташова. В тот день, в день последнего отхода «Катюши» от пирса, Лаврентий был возбужден и, хлопоча у своих торпед, о чем-то торопливо рассказывал Подорожному. О чем же он рассказывал? Иван Трофимович закрывал усталые глаза, и перед ним вставал Баташов, веселый, говорливый, живой, такой, каким он видел его в тот день. Совсем близко можно было рассмотреть светлые волоски на торопливо и небрежно побритой щеке, маленькую родинку у правого уха, даже две совсем малюсенькие оспинки — одна выше другой, будто двоеточие, на широком лбу. Тонкие губы то растягивались в улыбке, то широко раскрывались, обнажая ослепительно белые зубы, и все время шевелились, двигались. Лаврентий что-то рассказывал ему, Ивану, но голоса не было слышно. Как ни напрягал память Подорожный, не мог вспомнить, что говорил ему тогда Баташов.