Причем здесь березки!.. Это Людмила рассказывает о себе, о своей судьбе, о том, как тяжело, как холодно, одиноко и сиро ей будет с нелюбимым. Так вот почему Прохор никогда не слышал этой песни — ее Людмила сама выдумала, сама сравнила себя с беззащитной березкой!

Прохор видел, как взяла она чистую тряпку, подошла к стенным часам — единственная память об отце — и, приподнявшись на цыпочках, начала протирать деревянный футляр.

И снова песня. Только не грусть и не слезы, а укор и обида звучат в ней.

И нет тебе дела
До моих горьких слез,
Как ветру осеннему
До голых берез…

— Люда, — еле сдерживая волнение, тихонько позвал Прохор.

Она вздрогнула и замерла на цыпочках с высоко подмятыми к футляру часов руками.

— Люда! — громче позвал Прохор.

Часы зашипели и ударили гулким боем. Раз, другой, третий… Руки Людмилы задрожали, и, пока в комнате таяли гулкие мелодичные звуки, они медленно опускались…

Она повернулась к Прохору и, не поднимая на него глаз, еле слышно прошептала:

— Это… вы, Прохор?

Ему хотелось подбежать к ней, обнять, прижать к себе… И еще хотелось сделать что-то такое необычное, что-то такое, что сразу повернуло бы все по-иному… Но он только крепче сжал в руках стебли гладиолусов.

— Да, это я, Люда.

Людмила успела прийти в себя. Увидев цветы, она обрадовалась.

— Ой, какие чудесные! Что же вы их так безжалостно мнете?

— Это вам, Люда.

— Правда? — В глазах сверкнули искорки, еле заметной тенью на губах промелькнула улыбка. — Спасибо. — Я очень люблю гладиолусы.

Леньки не было дома. Людмила рассказывала о его учебе, о том, как он изменился за время знакомства с Прохором, и все тревожно поглядывала на дверь. Наконец, не выдержала:

— Знаете что, Прохор, сейчас должен прийти Арсен, а я не хочу его видеть. Давайте уйдем из дому.

— В кино?

— Нет, не хочу.

— В театр?

— Нет. Давайте пойдем к морю. Оно вам не надоело?

— О, нет! Море не может надоесть…

…Берег еще горел под вечерними лучами солнца, на волне играли розоватые блики. Они прошли мимо гудящего пляжа, прокаленных солнцем теневых зонтиков, нагих шоколадных тел, играющих в волейбол девушек на остывшем песке и мокрых топчанов, на которых, стуча костяшками домино, сидели во влажных плавках парни, и выбрали укромное местечко за скалами, на большом плоском камне. Можно было сесть спиной к городу, спустить ноги почти к самой воде и чувствовать себя только вдвоем среди безбрежного моря, только вдвоем во всем мире, любоваться вечерними красками, дышать солоноватым воздухом, настоянным на водорослях, йоде и солнце, слушать плеск волны и шорох прибрежной гальки и думать о чем-то хорошем и радостном.

Во время захода солнца, когда небо и вода на западе горели тяжелым пурпуром, каким горят только совсем спелые вишни, появились чайки. Казалось, что они ниоткуда не прилетели. Явились — вот и все. Неожиданно зароились вокруг, шумные, крикливые, голодные, нервные. И так же неожиданно исчезли, будто растаяли в синеве.

— Люда!

— Да.

— Ты любишь море?

Синее безмолвие - img_6.jpeg

Людмила молчит. Она думает о только что рассказанной Прохором истории его отца, о Баташове и Андрийце и о том, что Прохор очень хороший, должно быть, человек, потому что ей, Людмиле, свободно и просто с ним, рядом с ним ей легко дышится. Она думает и молчит. Прохор решил, что она засмотрелась на высокие звезды и что она улыбается, хотя он еще ни разу не видел, как улыбается Люда.

— О чем ты думаешь? — спрашивает Прохор.

— Я думаю о том, что сегодня, сейчас, вот сию минуту, мне впервые после смерти отца захотелось играть на пианино.

Людмила пристально смотрит в море, чуть прищурив глаза, брови слегка сдвинулись к переносице и в наступающих сумерках становятся похожими на расправленные крылья чайки. Длинные белые пальцы вздрагивают на коленях. Что она слышит: шум прибоя или полонез Огинского, шелест гальки или сонату Баха? Или прислушивается к биению собственного сердца? Отчего горят ее щеки: от легкого бриза или от прилива горячей крови?

— Проша!..

Она всегда называла его Прохором и всегда говорила «вы». Почему море так сближает людей? Не потому ли, что оно так часто их разлучает? Без близости нет разлуки, а разлука заставляет думать людей друг о друге и этим сближает их. «Проша»? Может, он ослышался? Может, ему только хотелось, чтобы она его так назвала?

— Проша!..

— Да?

— Звезды красивые?

— Очень.

— Говорят, счастливые их могут увидеть даже днем.

— Да. Есть даже книжка такая — «Дневные звезды».

— Интересно, какие они, если глядеть на них из глубины моря?

Конечно, интересно. Но Прохору никогда и в голову не приходило посмотреть в ночной зенит из глубины, хотя для этого надо было всего лишь лечь на спину, направить иллюминатор шлема вверх. К чему ему были звезды, да еще дневные, до сих пор? Он жил своими личными, очень земными и очень маленькими, оказывается, интересами… Так не жил, конечно, его отец, иначе бы он не вернулся за сержантом Астаховым. Так не жили ни командир «Катюши» Лодяков, ни Баташов, ни тот веселый воронежский парень, который умер в затонувшей лодке, не приходя в сознание. Так не живут ни Олефиренко, ни Павел Иванович, ни Грач. Их интересовали и дневные звезды, и окружающие их люди, и завтрашний день, и то, что будет через десять и через сто лет. Они жили и живут и для этих звезд, и для будущего людей. Иначе они не были бы такими мужественными, как моряки «Катюши», и такими жадными до дела, как Майборода и Грач. И еще — они, конечно, любили. Иначе откуда бы им стать такими, какими их знает Прохор?.. Странно, что он никогда не задавал себе подобных вопросов раньше. Очевидно, только здесь, в Южноморске, заканчивается пора его юности и начинается пора зрелости. Вот поднимут они лодки, экипаж завоюет звание коллектива коммунистического труда — конечно же завоюет, потому что ошибки и недостатки будут исправлены, а Качура рано или поздно выведут на чистую воду, — и он, Прохор Демич, станет таким, как и все другие: человеком, который уже что-то сделал и точно знает, к чему ему стремиться в будущем.

— Люда!

— Что, Проша? — Она с трудом оторвалась от своих раздумий.

— Вот мы разделаемся с лодками и… наверное… потом…

— Что, потом, Проша?

— Потом я уеду к своим ребятам в Братск.

Людмила вздрогнула и зябко поежилась. Ей, наверное, становилось холодно в легонькой блузке с короткими рукавами. С суши хотя и тянул теплый бриз, но над морем поднималась дымка. Прохор пожалел, что у него нет костюма, теперь бы он снял пиджак и накинул бы его на плечи девушке.

— Понимаешь, там очень нужны водолазы, и там мои товарищи, пока я не вернусь к ним, они будут считать меня дезертиром…

Она еще больше съежилась и, сложив руки, начала тихонько растирать ладонями озябшие плечи.

— Ты поедешь со мной, Люда?

— Куда?

— В Сибирь…

Людмила перестала растирать плечи, но ладоней не отняла от них и повернулась к нему со сложенными на груди руками.

Так быстро потемнело! Прохору не видно Людмилиных глаз, трудно даже разглядеть ее лицо. Что ответит она ему? Благодатный Юг и студеная Сибирь, Черное море и Байкал, солнечный Южноморск, в котором она выросла, и неустроенный, совсем незнакомый Братск, подружки по школе, по бригаде и совсем чужие люди… Откуда и куда ты зовешь, Прохор, эту хрупкую, молчаливую, совсем не похожую на энтузиасток, совсем не привыкшую к романтике первооткрытий девушку? Да, ей трудно здесь. Но в родном городе, как в родном доме, — углы и те помогают. И кем ты ее зовешь? Знакомой девушкой, с которой можно расстаться на последней железнодорожной станции, или любимой, верность которой будешь хранить, куда бы ни забросила тебя судьба и что бы с тобой ни случилось? Женой — товарищем и другом в трудном жизненном пути или женой — хранительницей твоего домашнего уюта? Кем? Ты ведь ничего не сказал ей, Прохор, ничего не спросил. Какого же ты ждешь ответа?..