— Стыдно, наверное? Боялся, что товарищи смеяться станут: старше всех, а не знает? Так, что ли?

— Да… — неожиданно обмяк Ленька.

— Страх, он, брат, самая противная штука, — продолжал рассуждать Грач.

— Да…

— А мне, думаешь, не страшно было, когда мы под Выгодой в атаку на фашиста шли?! Или когда на Мысхако в первом броске высаживались? Вот видишь, после той высадки с костылем хожу… А ему, — Грач качнул головой в сторону Прохора, — каждый день уходить на глубину? С той глубиной шутки плохи — она не прощает малейшей оплошности: недовернут болт, не так прилажен груз, запутался воздушный шланг, сделал неверный шаг, расслабил волю, внимание — и беда тут как тут… Такая уж, брат, наша обязанность — идти навстречу опасности и виду не показывать, что боязно. Иначе, какие же мы мужчины?

Грач, как будто невзначай, коснулся рукой Ленькиной коленки:

— Так-то, брат.

Давно так никто не разговаривал с Ленькой. Так бывало говорил с ним только отец. По вечерам он учил Леньку играть в шахматы, вязать крючки к леске, читать книжки, клеить забавных зверят из картона. Он всегда чему-нибудь учил Леньку. Он работал в порту, пахнул морем, пшеничным зерном, смолой, железом и разговаривал с Ленькой по-взрослому, как мужчина с мужчиной…

— Вот ты какой у меня смелый, сынище!

Распахивалась дверь, и в комнату врывалась звенящая смехом Люда. С размаху бросала книжки на диван, целовала отца и Леньку в щеки и, если у нее не было уроков по музыке, начинала, как выражался отец, всесветную карусель: заставляла всех петь, декламировать стихи, плясать, кувыркаться, играть, рассказывать забавные истории и делать много другого, необычного и веселого. Когда в доме бывали гости, Люда помогала отцу накрывать на стол, приветливо приглашала гостей к чаю, а после угощения садилась за пианино и ее тонкие пальцы высекали искры радости из черных и белых клавишей.

— Моя хозяйка! — гордо и ласково говорил отец.

— Вся в мать, все капельки ее в себя вобрала, — потихоньку вздыхали гости, украдкой поглядывая на большую фотографию на стене. На фотографии рядом с отцом стояла молодая женщина, очень похожая на Люду, с такими же озорными глазами и разлетистыми бровями. Она, как и отец, была одета в гимнастерку, увешанную орденами и медалями, а на голове красиво сидела аккуратная пилотка со звездой. Матери Ленька не помнит. Говорят, она умерла, когда Ленька только родился.

Людин характер изменился сразу. Надломился, угас, как гаснет свечка на сильном ветру, не дрогнув пламенем, не оставив искры. Это произошло в день гибели отца. Одни говорят, что он сам оступился на сходне и упал между стоявшими борт о борт судами, другие — будто в тот день он напал на след преступников, орудовавших в порту, и пошел в партком, а оказался между бортами качавшихся на мертвой зыби судов… С тех пор Люда стала замкнутой, тихой, не по летам серьезной.

Потянулись серые и скучные годы. Ленька вырос из старых штанишек и пальто, ему стыдно было перед товарищами в школе, он почти не бывал дома, шатался в порту, на причалах, ходил с рыбаками в море. Сперва продали Людкино пианино — Люда даже не посмотрела на инструмент, когда выносили его из квартиры, все равно после смерти отца она ни разу не притронулась к клавишам. Потом продали гостиный гарнитур. И, наконец, обменяли просторную светлую квартиру на полуподвальную конуру с печным отоплением.

Самое страшное не в конуре. Самое страшное в соседях. На старой квартире соседи жалели Леньку, звали к себе, помогали ему и Люде, хлопотали о пенсии. Здесь все были чужие.

— Так-то, брат! — снова сказал Грач.

Серые Ленькины глаза потеплели, налились слезами, он нахмурил лоб и прикусил губу. Леньке было больно и стыдно. Прохор это понимал и хотел чем-нибудь утешить его.

— Хочешь, Ленька, — неожиданно для самого себя сказал он мальчику, — покажу тебе морское дно, научу гулять под водой, как по берегу?

Но Ленька даже не ответил, даже не глянул в его сторону.

…Да, он тогда даже не глянул на Прохора. Но когда под вечер они вдвоем поднимались по крутой, скользкой от росы тропе на высокое плато, у подножия которого плескалось сине-багряное в лучах заходящего солнца море, Прохор повторил свой вопрос.

— Спрашиваешь! — Ленька широко улыбнулся и неуловимым для постороннего взгляда движением левой руки поддернул сползавшие рваные, потерявшие первоначальный цвет штаны, а правой с достоинством и щегольством чуть сдвинул на одно ухо синюю новенькую капитанку с большим блестящим козырьком.

— Спрашиваешь! — повторил он, лихо запрокинув голову и потянувшись к Прохору острым подбородком. — У тебя что, есть маска и дыхательная трубка?

— Это что! У меня настоящий акваланг. Знаешь, такой… с баллонами и ластами. Можно метров на сорок нырять…

Ленька пронзительно свистнул, остановился и посмотрел на своего нового знакомого снизу вверх восторженными глазами.

— Научишь?

— Научу.

— Правда? И я буду нырять, как Деви? Скажи, Прохор, мне, может, тоже повезет как тому Хассу, и я покатаюсь на китовой акуле?

— Откуда ты знаешь о Деви и Хассе?

Ленька, оказывается, многое знал о приключениях под водой. Он уже читал и книжку австрийского фототехника Хасса о подводных экскурсиях с кинокамерой, и «Человека-амфибию». Он запустил руку в карман измятых и изорванных штанов и вытащил какие-то пожелтевшие от солнца обтрепанные листки.

— Вот, смотри.

— Что это?

— «Наедине с акулами», — таинственно прошептал Ленька, будто доверил строжайшую тайну.

— Олдридж?

Глаза потухли и недоверчиво сощурились. Имя известного писателя, из рассказа которого Ленька узнал об одноруком летчике и его сыне Деви, об их удивительных приключениях, было ему незнакомо. Когда Прохор рассказал о писателе, Ленька с сожалением посмотрел на желтые листки.

— Жалко. Вот видная, с тридцать седьмой страницы начинается. А сколько еще листков в конце не хватает, — по-взрослому вздохнул он.

— Такие акулы в Черном море не водятся, Ленька.

— Не водятся? — переспросил мальчик. — Ну и не надо… Хотя жалко… А косяки скумбрии разведывать смогу? Правда?

— Правда. Только знаешь, Ленька…

— Стоп! Не говори дальше… — Ленька уцепился пальцами за рукав Прохоровой рубашки. — Ты думаешь, Ленька совсем дурак? Ленька знает, в чем дело. Хочешь, землю съем, что жалоб со школы на Леньку не будет? Хочешь?

— Ну что ты, Ленька! Зачем же землю есть?

— А это у нас вроде клятвы: если съешь горсть земли, значит, уже не обманешь.

— Я тебе и так верю. Мы же мужчины, и нам достаточно крепкого слова друг другу.

— Что правда, то правда, — по-взрослому рассудил Ленька.

Вдруг, будто ветром, сдуло улыбку со скуластого Ленькиного лица. Только что сиявшие на солнце белые крупные зубы сторожко и остро выглядывали из-под тонких нервных губ, а развеселые большие серые глаза стали колючими. Белесые брови нахмурились, веснушки стали ярче, крупнее и гуще:

— А ты не врешь? Ты не обманешь меня, Прохор?

— Что ты, Ленька! Как можно!

— Знаю я вас, водолазов… Наврете, наврете…

— Зачем бы я тебе врать стал, Ленька?

— Мне уже один водолаз обещал…

Строгая, глубокая, совсем не детская морщинка появилась между белесыми бровями. Прохору стало жаль Леньку и боязно за него. Он в душе позавидовал Грачу, сумевшему разбередить душу скрытного мальчишки, зажечь в нем искорку откровенности. И вот гасла эта искорка, лицо становилось холодным и замкнутым. Прохору вспомнилось свое горькое сиротство, вспомнились все мальчишечьи обиды, и он с тревогой подумал, что если Ленька сейчас замкнется в себе, людям трудно будет вызвать в нем доброе чувство, согреть его сердце. Ему захотелось сделать для Леньки что-то хорошее, что угодно, только бы большие серые глаза мальчика по-прежнему светились радостью.

Тропинка кончилась. Они поднялись на самую вершину плато. В двух шагах начинался город. Ленька устало опустился на залитую лунным светом скамейку.

— Ну что же, пожалуй, поверю тебе… Только ты, пожалуйста, не обманывай меня, — попросил вдруг, едва не расплакавшись, Ленька. — Ну, пожалуйста…