Мне почудилось, что Амиэль, стоявший за стулом своего господина, улыбнулся при этом, и моя инстинктивная неприязнь к нему заставила меня умолчать о моих делах до окончания завтрака. Я не мог определить причину моего отвращения к этому верному слуге князя, но отвращение оставалось и увеличивалось с каждым разом, когда я видел его угрюмые и, как мне казалось, насмешливые черты. Между тем он был совершенно почтителен и внимателен. Я не мог, в сущности, хулить его, однако, когда он, наконец, поставил кофе, коньяк и сигары на стол и бесшумна удалился, я почувствовал большое облегчение и вздохнул свободнее.

Как только мы остались одни, Риманец зажег сигару и принялся курить, смотря на меня с особенным интересом и добротой, что делало его красивое лицо еще обаятельнее.

— Теперь поговорим, — сказал он. — Я думаю, что в настоящее время я ваш лучший друг, и, конечно, я знаю свет лучше, чем вы. Как вы предполагаете устроить вашу жизнь, то есть, говоря другими словами, как вы начнете тратить деньги?

Я рассмеялся.

— Разумеется, я не пожертвую вклад на построение церкви или больницы; я даже не организую свободную библиотеку, потому что это учреждение, кроме того, что делается центром заразительных болезней, обыкновенно поступает под председательство комитета местных торговцев, которые осмеливаются считать себя судьями в литературе. Дорогой князь, я хочу тратить деньги на свое собственное удовольствие и полагаю, что способов для этого найду в изобилии.

Риманец отмахнул дым своей сигары рукой, и его темные глаза светились особенным ярким светом сквозь носящийся в воздухе серый туман.

— С вашим состоянием вы можете сделать сотни людей счастливыми, — заметил он.

— Благодарю, сперва я сам хочу быть счастливым, — ответил я весело, — я, наверно, кажусь вам эгоистом: я знаю, вы — филантроп, а я нет.

Он продолжал испытующе глядеть на меня.

— Вы можете помочь вашим собратьям по литературе…

Я прервал его решительным жестом.

Этого, мой друг, я бы никогда не сделал. Мои литературные собратья давали мне пинки при каждом удобном случае и старались изо всех сил помешать мне заработать средства к существованию. Теперь мой черед толкать их, и я покажу им столько же милосердия, помощи и симпатии, сколько они показали мне!

— Месть сладка! — процитировал он сентенциозно. — Я бы порекомендовал вам издавать перворазрядный журнал.

— Зачем?

— Нужно ли спрашивать? Подумайте о том удовольствии, когда вы будете получать рукописи ваших литературных врагов и кидать их обратно им, бросать их письма в корзину для негодной бумаги и отсылать назад их поэмы, романы и политические статьи с заметкой на оборотной стороне: «Возвращают с благодарностью», — или: «Для нас не подходит». Вонзить нож в ваших соперников анонимной критикой! Завывающая радость дикаря с двадцатью скальпами у пояса будет бесцветна в сравнении с этим! Я сам был когда-то редактором и я знаю!

Я рассмеялся над его горячностью.

— Мне кажется, вы правы, — сказал я, — я сумею основательно занять мстительную позицию! Но заведование журналом будет слишком беспокойно для меня, слишком свяжет меня.

— Не заведуйте им! Последуйте примеру всех крупных издателей и совершенно отстранитесь от дела, но получайте выгоду! Вы никогда не увидите настоящего редактора передовой ежедневной газеты, а только беседуете с его помощником. Действительный же редактор находится, смотря по сезону, в Шотландии, в Аскоте или зимует в Египте; предполагается, что он ответствен за все в своем журнале, но обыкновенно, он является последним лицом, знающим чтолибо о нем. Он доверяет своему «штабу», весьма плохой подпоре иногда и когда его «штаб» в затруднении, они выпутываются из него, говоря, что не в состоянии решить что-либо без редактора. Тем временем редактор преспокойно благодушествует где-нибудь за тысячу верст. Вы можете обманывать публику тем же путем, если хотите.

— Я бы мог, но я так не хочу, — ответил я, — если бы у меня было дело, я бы не пренебрегал им. Я люблю все делать основательно.

— Так же, как я, — произнес быстро Риманец, — я сам всегда проникаюсь делом и за что бы я ни брался, я делаю со всей душой!

Он улыбнулся, как мне показалось, иронически.

— Итак, как же вы начнете пользоваться наследством?

— Прежде всего я издам мою книгу, ту самую книгу, которую никто не хотел принять. А теперь я заставлю Лондон заговорить о ней.

— Возможно, что вы это и сделаете, — сказал он, смотря на меня полузакрытыми глазами сквозь облако дыма. Лондон любит толки. Особенно о некрасивых и сомнительных предметах. Поэтому, как я вам уже намекнул, если б ваша книга была смесью Золя, Гюисманса и Бодлера или если б имела своей героиней «скромную» девушку, которая считает честное замужество «унижением», то вы могли бы быть уверены в успехе в эти дни новых Содома и Гоморры.

Тут он вдруг вскочил, бросил сигару и встал передо мной.

Отчего с неба не падает огненный дождь на эту проклятую страну? Она созрела для наказания — полная отвратительных существ, недостойных доже мучений ада, куда, сказано, осуждены лжецы и лицемеры! Темпест, если есть человеческое существо, которого я более всего гнушаюсь, так это тип человека, весьма распространенный в наше время, — человека, который облекает свои мерзкие пороки в платье широкого великодушия и добродетели. Такой субъект будет даже преклоняться перед потерей целомудрия в женщине, потому что он знает, что только ее нравственным и физическим падением он может утолить свое скотское сластолюбие. Чем быть таким лицемерным подлецом, я предпочел бы открыто признать себя негодяем!

— Это потому, что у вас самих натура благородная, — сказал я. — Вы исключение из правила.

— Исключение? Я? — и он горько усмехнулся. — Да, вы правы. Я — исключение, быть может, между людьми, но я подлец сравнительно с честностью животных! Лев не принимает на себя повадок голубя, он громко заявляет о своей свирепости. Змея, как ни скрытны ее движения, выказывает свои намерения шипением. Вой голодного волка слышен издалека, пугая торопящегося путника среди снежной пустыни. Но человек более злостный, чем лев, более вероломный, чем змея, более алчный, чем волк, — он пожимает туку своего ближнего под видом дружбы, а за спиной мешает его с грязью. Под улыбающимся лицом он прячет фальшивое и эгоистичное сердце, кидая свою ничтожную насмешку на загадку мира, он ропщет на Бога. О Небо! — Здесь он прервал себя страстным жестом. — Что сделает Вечность с таким неблагодарным слепым червем, как человек?

Его голос звучал с особенной силой, его глаза горели огненным пылом.

Его вид произвел на меня ошеломляющее впечатление, и я с потухшей сигарой уставился на него в немом изумлении.

Что за вдохновенное лицо! Что за величественная фигура! Какой царственный, почти богоподобный вид был у него в этот момент! А между тем было чтото страшное в его позе, полной вызова и протеста. Он поймал мой удивленный взгляд, и пыл страсти поблек на его лице; он засмеялся и пожал плечами.

— Я думаю, что я рожден быть актером, — сказал он небрежно. — По временам меня одолевает любовь к декламации. Тогда я говорю, как говорят первые министры и господа в парламенте, приспособляясь к характеру часа и не придавая значения ни одному сказанному слову!

— Я не принимаю такого объяснения, — чутьчуть улыбнулся я, — вы должны придавать значение тому, что говорите; хотя мне думается, что вы скорее натура, действующая под влиянием импульса.

— В самом деле, вы так думаете! — воскликнул он. — Как это умно с вашей стороны, милый Джеффри, как это умно! Но вы ошибаетесь! Нет существа менее импульсивного или более обремененного умыслом, чем я. Верьте мне или не верьте, как хотите. Вера — такое чувство, которое навязать принуждением нельзя. Если б я сказал вам, что я опасный товарищ, что я люблю зло больше, чем добро, что я ненадежный руководитель человека, что бы вы подумали?

— Я бы подумал, что вы чувствуете странную склонность обесценивать свои качества, — сказал я, снова зажигая сигару и несколько забавляясь его горячностью. — И я любил бы вас так же, как люблю теперь, и даже больше, если б это было возможно.