— Дорогой и печальный! — крикнул я.
— Может быть, так. Но, каким бы он ни был, вы разрываете его, а не я. Вы можете покончить с ним, когда угодно. Закон…
— Закон не даст вам свободы в подобном случае, — вмешался Лючио с сатирической учтивостью. — Конечно, развод возможен на почве несообразности характеров, но стоит ли? Ее милость несчастлива в своих вкусах, вот и все; она избрала меня своим cavalier servant [19], и я отказался. Ничего больше не остается, как забыть этот неприятный инцидент и попробовать жить в лучшем согласии в будущем.
— Вы думаете, — сказала моя жена, подходя к нему, закинув с презрением свою гордую голову и указывая на меня, — вы думаете, что я буду жить с ним после того, что он видел и слышал сегодня ночью? За кого вы меня считаете?
— За прелестную женщину с быстрыми побуждениями и безумным рассуждением, — ответил Лючио с видом саркастической галантности. — Леди Сибилла, вы нелогичны, как большинство вашего пола. С вашей стороны дурно продолжать эту сцену, самую неприятную и трудную для нас, бедных мужчин. Вы знаете, как мы ненавидим «сцены». Позвольте мне удалиться. Молите небо, чтобы ваш муж забыл этот полночный бред ваш и признал его скорее странной болезнью, нежели каким-либо худым намерением!
Она пошла к нему, простирая руки в диком призыве.
— Лючио! — крикнула она. — Лючио, мой возлюбленный! Покойной ночи! Прощай!
Я ринулся и встал между ними.
— Предо мной?! — воскликнул я. — Негодная женщина! Есть ли у вас стыд?
— Никакого! — сказала она с дикой улыбкой. — Я горжусь моей любовью к такому царю достоинства и красоты. Посмотрите на него и потом посмотрите на себя в ближайшее зеркало. Как вы могли, даже при вашем эгоизме, считать возможным для женщины любить вас, когда он был близко?! Отойдите от света, вы кладете тень между богом и мною.
Когда она произнесла эти безумные слова, ее вид был таким странным и неземным, что, совершенно ошеломленный, я машинально посторонился, как она просила. Она пристально посмотрела на меня.
— Я также и вам могу сказать: прощайте! — заметила она. — Я больше никогда не буду жить с вами!
— И я — с вами, — сказал я жестко.
— Ни я с вами, ни я с вами, — повторила она, как ребенок, учивший урок. — Конечно, нет, и если я не буду жить с вами, вы не можете жить со мной.
Она засмеялась как-то нестройно; затем еще раз кинула на Лючио молящий взгляд.
— Прощай! — сказала она.
Он смотрел на нее со странной неподвижностью, но не произнес ни слова в ответ. Его глаза холодно блестели при лунном свете, как острая сталь, и он улыбался. Она смотрела на него с такой страстной напряженностью, но он стоял недвижимо, как настоящая статуя утонченного презрения и умственного самообуздания. Мое едва подавленное бешенство снова разразилось при виде ее немого выражения любви, и я залился презрительным хохотом.
— Клянусь небом, новая Венера и сопротивляющийся Адонис! — крикнул я исступленно. — Жаль, здесь нет поэта, чтоб обессмертить такую трогательную сцену! Уходите, уходите!
И бешеным жестом я указал ей, чтоб она ушла.
— Уходите, если не хотите, чтоб я вас убил. Уходите с гордым сознанием, что сотворили зло и гибель, которые наиболее дороги сердцу женщины: вы испортили жизнь и обесчестили имя; большего вы не можете сделать, ваше женское торжество докончено! Уходите! Дай Бог, чтобы я больше никогда не видел вашего лица!
Она не обращала никакого внимания на мои слова и все смотрела на Лючио.
Медленно отступая, она, казалось, скорее почувствовала, чем увидела дорогу к винтовой лестнице, и, повернувшись, начала подниматься. На полдороге она остановилась, оглянулась назад и с диким восторгом на лице послала Лючио воздушный поцелуй, улыбаясь, как призрачная женщина во сне; потом, шаг за шагом, она поднялась наверх, пока не исчезла последняя складка ее белого платья, и мы, мой друг и я, остались одни. Мы стояли молча друг перед другом; я встретился с его сумрачными глазами, и мне показалось, что я прочел в них бесконечное сострадание; затем, когда я еще продолжал глядеть на него, что-то, казалось, сдавило мне горло и остановило дыхание; его мрачное и красивое лицо показалось мне вдруг точно огненным; мне показалось, будто пламя дрожало над его бровями, лунный свет обратился в кроваво-красный. В моих ушах стоял шум, грохот, соединенный с музыкой, как если б безмолвный орган в конце галереи заиграл под незримыми руками. Борясь против этих обманчивых ощущений, я невольно простер руки.
— Лючио… — задыхался я, — Лючио… друг мой! Мне думается… я… умираю! Мое сердце разорвалось!
Когда я выговорил это, мрак окутал меня, и я упал без чувств.
XXXII
О блаженство абсолютной потери сознания! Оно заставляет желать, чтобы смерть в самом деле была уничтожением.
Полное забвение, совершенное разрушение — наверное, это было бы большим милосердием для блуждающей души человека, чем страшный дар Бога — Вечность, яркий отпечаток того божественного «Образа» Творца, по которому мы все сделаны, и которого мы никогда не можем стереть с наших существ.
Я смотрю на бесконечное будущее, в котором я вынужден принять участие, скорее с ужасом, чем с благодарностью, так как я потерял свое время и упустил безумные благоприятные случаи, и, хотя раскаяние могло возвратить их, но работа эта — и долгая, и горькая.
Легче потерять блаженство, чем обрести его; и если б я мог умереть смертью, на какую надеются позитивисты, в тот самый момент, когда я постиг весь размер моего сердечного горя, несомненно, это было бы хорошо. Но мой временный обморок был слишком короток, и когда я пришел в чувство, я нашел себя в комнате Лючио, самой большой и роскошной из всех комнат для гостей в Виллосмире; окна были широко открыты, и пол был залит лунным светом.
Возвратившись к жизни и сознанию, я услыхал звенящие звуки мотива, и, устало открыв глаза, я увидел самого Лючио, сидящего у камина с мандолиной, на которой он импровизировал нежные мелодии.
Я был поражен, изумлен тем, что в то время, когда я был подавлен горем, он был в состоянии забавляться. Когда мы сами расстроены, никто другой не смеет быть веселым, и мы от самой природы ожидаем горестного вида, если наше возлюбленное Ego опечалено чем-либо — таково наше смешное самомнение. Я шевельнулся на стуле и привстал с него, когда Лючио, продолжая перебирать струны своего инструмента, сказал:
— Сидите смирно, Джеффри! Через несколько минут все пройдет. Не терзайте себя!
— Не терзайте себя! — повторил я с горечью. — Почему не сказать: не убивайте себя!
— Потому что я не вижу необходимости предложить вам этот совет теперь, — ответил он хладнокровно. — и, если б была необходимость, я сомневаюсь, чтобы я дал вам его, так как я считаю, что лучше убить себя, чем терзать себя. Хотя мнения различны, я хочу, чтобы вы легко смотрели на это дело.
— Легко! Отнестись легко к моему позору и бесчестию! — воскликнул я, почти вскочив со стула. — Вы требуете слишком многого.
— Мой друг, я не требую больше того, что требуется и ожидается от сотни мужей из общества в наши дни. Рассудите: ваша жена потеряла всякое благоразумие и здравомыслие в экзальтированной и истерической страсти к моей внешности, но вовсе не ко мне самому, потому что в действительности она не знает меня, она только видит меня, каким я кажусь. Любовь к личностям красивой наружности есть общая ошибка прекрасного пола и проходит со временем, как и другие женские недуги. Для нее или для вас нет позора или бесчестия, ничего не было сделано публично, публика ничего не видела и не слышала. Поскольку дело обстоит так, я не понимаю, почему вы делаете из этого историю! Знаете, великое дело в общественной, жизни — это скрывать все необузданные страсти и домашние раздоры от взора вульгарной толпы. У себя дома вы можете делать все, что хотите, только один Бог видит, и это ничего не значит.
19
услужливый кавалер (фр.)