— Это выше всего, что я когда-нибудь слыхала! — прошептала она с трепетом.
Я ничего не мог сказать. Я был поглощен своими мыслями. Это музыка вливала по капле нечто в мою кровь, или, может быть, это было мое воображение, и ее вкрадчивая сладость возбудила во мне странное волнение, недостойное человека. Я смотрел на леди Сибиллу; она была очень бледна, ее глаза были опущены, и руки дрожали. Вдруг я встал, точно меня кто-нибудь толкнул, и подошел к Риманцу, все еще сидевшему за роялем; его руки бесшумно блуждали по клавишам.
— Вы великий артист! — сказал я. — Вы — удивительный музыкант! Но знаете ли вы, что внушает ваша музыка?
Он встретил мой пристальный взгляд, пожал плечами и покачал головой.
— Преступление! — прошептал я. — Вы пробудили во мне злые мысли, которых я стыжусь. Я не думал, что можно боготворить искусство.
Он улыбнулся, и глаза его блеснули стальным блеском, как звезды в зимнюю ночь.
— Искусство берет свои краски из души, мой друг, — сказал он. — Если вы открыли злые внушения в моей музыке, я опасаюсь, что зло таится в вашей натуре.
— Или в вашей! — быстро сказал я.
— Или в моей, — согласился он холодно. — Я вам часто говорил, что я не святой.
Я в нерешительности смотрел на него. На момент его красота показалась мне ненавистной, хотя я не знал — почему. Потом чувства отвращения и недоверия постепенно изгладились, оставив меня униженным и смущенным.
— Простите меня, Лючио! — пробормотал я, полный раскаяния. — Я говорил слишком поспешно, но даю слово, ваша музыка привела меня в сумасшедшее состояние. Я никогда не слыхал ничего подобного.
— Ни я, — сказала леди Сибилла, подошедшая в это время к роялю. — Это было волшебно! Вы знаете, она испугала меня!
— Мне очень жаль! — ответил он с кающимся видом. — Я знаю, что, как пианист, я слаб, у меня нет, так сказать, достаточной «выдержки».
— Вы? Слабы? Великий Боже! — воскликнул лорд Эльтон. — Да если б вы так играли перед публикой, вы бы каждого привели в неистовство.
— От страха? — спросил, улыбаясь, Лючио, — или от негодования?
— Глупость! Вы отлично знаете, что я хочу сказать. Я всегда презирал рояль, как музыкальный инструмент, но, честное слово, я никогда не слыхивал подобной музыки, даже в полном оркестре. Необыкновенно! Восхитительно! Где вы учились?
— В консерватории Природа, — ответил лениво Риманец. — Моим первым «маэстро» был один любезный соловей. Сидя на ветке сосны, когда всходила полная луна, он пел и объяснял мне с удивительным терпением, как построить и извлекать чистую руладу, каденцу и трель; и когда я выучился этому, он показал мне самую выработанную методу применения гармонических звуков к порывам ветра, таким образом снабдив меня прекрасным контрапунктом. Аккорды я выучил у старого Нептуна, который был настолько добр, что выкинул на берег специально для меня несколько самых больших своих валов. Он почти оглушил меня своими наставлениями, будучи несколько возбужденным и имея слишком громкий голос, но, найдя меня способным учеником, он взял обратно к себе свои волны, катившиеся с такой легкостью среди камней и песка, что я тотчас постиг тайну арпеджио. Заключительный урок мне был дан Грезой — мистичным крылатым существом, пропевшим мне на ухо одно слово, и это одно слово было непроизносимо на языке смертных, но, после долгих усилий, я открыл его в гамме звуков. Лучше всего было то, что мои преподаватели не спрашивали вознаграждения.
— Вы столько же поэт, сколько музыкант, — сказала леди Сибилла.
— Поэт! Пощадите меня! Зачем вы так жестоки, что взваливаете на меня такое тяжкое обвинение? Лучше быть разбойником, чем поэтом: к нему относятся с большим уважением и благосклонностью, во всяком случае, со стороны прессы. Для меню завтрака разбойника найдется место в самых почтенных журналах, но нужда поэта в завтраке и обеде считается достойной ему наградой. Назовите меня, чем хотите, только, Бога ради, не поэтом. Даже Теннисон сделался любителеммолочником, чтоб какнибудь скрыть и оправдать унижение и стыд писания стихов.
Мы все засмеялись.
— Согласитесь, — сказал лорд Эльтон, — что в последнее время у нас развелось слишком много поэтов, и не удивительно, что нам довольно их, и что поэзия попала в немилость. Поэты также такой вздорный народ — женоподобные, охающие, малодушные вральманы.
— Вы, конечно, говорите о «новоиспеченных» поэтах, — сказал Лючио, — да, это коллекция сорной травы. Мне иногда приходила мысль из чувства филантропии открыть конфетную фабрику и нанять их, чтоб писать эпиграфы для бисквитов. Это удержало бы их от злобы и дало бы им небольшие карманные деньги, потому что дело так обстоит, что они не получают ни копейки за свои книги. Но я не называю их поэтами: они просто рифмоплеты. Существует дватри настоящих поэта, но, как пророки из писания, они не «в обществе» и не признаны своими современниками; вот почему я опасаюсь, что мой дорогой друг Темпест не будет понят, как он ни гениален. Общество слишком полюбит его, чтоб позволить ему спуститься в пыль и пепел за лаврами.
— Для этого нет необходимости спускаться в пыль и пепел, — сказал я.
— Уверяю вас, что это так! — ответил он весело, — лавры там лучше, они не растут в теплицах.
В этот момент подошла Дайана Чесней.
— Леди Эльтон просит вас спеть, князь, — сказала она. — Вы нам сделаете это удовольствие? Пожалуйста. Что-нибудь совершенно простое, это успокоит наши нервы после вашей страшной, но чудной музыки! Вы не поверите, но, серьезно, я чувствую себя совсем разбитой!
Он сложил свои руки со смешным видом кающегося грешника.
— Простите меня! — сказал он, — я всегда делаю то, чего не должно делать.
Мисс Чесней засмеялась немного нервно.
— О, я прощаю, с условием, что вы споете.
— Слушаюсь! — и он повернулся к роялю и, проиграв странную минорную прелюдию, запел следующие стансы:
«Спи, моя возлюбленная, спи! Будь терпелива! Даже за гробом мы скроем нашу тайну!
Нет в целом мире другого места для такой любви и такого отчаяния, как наше! И наши души, наслаждающиеся грехом, не достанутся ни аду, ни небесам!
Спи! Моя рука тверда! Холодная сталь, блестящая и чистая, вонзается в наши сердца, проливая нашу кровь, как вино — сладость греха слишком сладка, и если стыд любви должен быть нашим проклятием, мы бросим обвинение богам, которые дали нам любовь с дыханием и замучили нас страстью до смерти!»
Эта странная песнь, спетая могучим баритоном, звучащим и силой, и негой, привела нас в содрогание. Опять мы все замолкли, объятые чемто вроде страха, и опять Дайана Чесней прервала молчание.
— Это вы называете простым!
— Совершенно. Что же на свете может быть проще, как Любовь и Смерть, — возразил Лючио. — Эта баллада называется «Последняя песнь любви» и выражает мысли влюбленного, намеревающегося убить себя и свою возлюбленную. Подобные случаи бывают каждый день, вы узнаете из газет, — они стали банальны.
Его прервал резкий голос, прозвучавший повелительно:
— Где вы научились этой песне?