Ее горничная вошла.
— Чаю, Жанетта!
Отдав это приказание, она села вблизи нас, продолжая держать маленькую собачку, свернувшуюся, как клубок шелку. Я хотел заговорить, но не находил сказать ничего подходящего: ее вид слишком наполнял меня чувством самоосуждения и стыда. Она была таким спокойным, грациозным созданием, таким нежным и воздушным, таким простым и непринужденным в обращении, что подумав о ругательной статье, которую я написал на ее книгу, я сравнил себя с негодяем, бросившим камень в ребенка. Но, тем не менее, я ненавидел ее талант — силу этого мистического качества, которое, где бы ни появилось, привлекает внимание мира; у нее был дар, которого у меня не было, и которого я домогался. Движимый противоречивыми чувствами, я рассеянно смотрел в окно на старый тенистый сад и слышал, как Лючио разговаривал о пустячных предметах и о литературе вообще, и время от времени ее веселый смех звенел, как колокольчик. Вскоре я почувствовал на себе ее пытливый взгляд, и, обернувшись, встретился с ее глазами, серьезными и ясными.
— Это ваш первый визит в Виллосмирский замок? — спросила она.
— Да, — ответил я, прилагая все усилия, чтобы казаться развязным. — Я купил поместье заглазно, по рекомендации моего друга-князя.
— Я слышала так, — сказала она, продолжая с любопытством смотреть на меня. — И вы остались им вполне довольны?
— Более чем доволен — я в восторге. Оно превзошло все мои ожидания.
— М-р Темпест женится на дочери прежнего владельца Виллосмира, — вставил Лючио. — Конечно, вы читали об этом в газетах?
— Да, — улыбнулась она, — я читала и нахожу, что м-ра Темпеста есть с чем поздравить. Леди Сибилла очень красива; я помню ее прелестным ребенком, когда я сама была ребенком; я никогда с ней не говорила, но видела ее часто. Она, должно быть, счастлива возвратиться молодой женой в старый дом, который она так любила.
Тут вошла горничная с подносом, и мисс Клер, опустив на пол собачку, подошла к столу, чтобы разлить чай. Я следил за ее движениями с чувством неопределенного удивления и невольного восхищения: она напоминала картинку Греза, в своем мягком белом платье, с бледной розой на груди, в старых фламандских кружевах, и когда она поворачивала к нам свою головку, солнце озаряло ее светлые волосы золотым ореолом, обрамлявшим ее лоб. Она не была красавицей; но, несомненно, она обладала обаятельной, нежной прелестью, которая безмолвно таилась в ней, как дыхание жимолости, спрятанной за изгородью, очаровывает прохожего сладостным ароматом, хотя цветы и невидимы.
— Ваша книга очень хороша, м-р Темпест, — вдруг сказала она, улыбаясь мне, — я ее прочла, как только она вышла, но, знаете ли, ваша статья еще лучше!
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову.
— На какую статью вы намекаете, мисс Клер? — заикался я смущенно, — я не пишу для журналов.
Нет? — и она весело засмеялась. — Но в этом случае вы написали! И как вы меня отделали! Я узнала, что вы были автором филиппики — не от издателя вашего журнала, о нет! Бедняга, он очень скромен! Но от совсем другого лица, которого я не хочу называть. Я всегда узнаю то, что я хочу узнать, особенно в литературных делах. Какой же у вас несчастный вид!
И ее глаза искрились весельем, когда она подавала мне чашку чаю.
— Вы, в самом деле, думаете, что оскорбили меня критикой? Даю честное слово, что нет. Никогда ничего в этом роде не огорчает меня. Я слишком занята, чтобы расходовать свои мысли на критики или критиков. Только ваша статья была исключительно забавна!
— Забавна? — повторил я глупо, стараясь улыбнуться, но мои усилия прошли даром.
— Да, забавна! Она была настолько гневной и негодующей, что сделалась смешной. Мое бедное «Несогласие»! Мне досадно, что оно привело вас в такое настроение — настроение, так истощившее вашу энергию!
Она опять засмеялась и села на свое прежнее место, смотря на меня открытым, полусмеющимся взглядом, которого я не мог хладнокровно выносить. Сказать, что я сознавал себя дураком, недостаточно, чтобы выразить мое чувство полного поражения. Эта женщина с молодым, светлым лицом, нежным голосом и, очевидно, счастливой натурой, была совсем не такая, какою я ее воображал себе, и я силился найти что-нибудь, могущее быть разумным и связным ответом.
Я поймал взгляд Лючио — насмешливый, сатирический, и мои мысли еще больше спутались. Между тем случилось маленькое смятение из-за поведения собачки Трикси, которая вдруг, усевшись против Лючио и подняв вверх нос, принялась отчаянно выть с поразительной силой для такого маленького животного. Его хозяйка удивилась.
— Трикси, в чем дело? — воскликнула она, схватив собачку на руки, где она, дрожа и рыча, спрятала свою мордочку.
Затем она взглянула испытующе на Лючио.
— Я никогда раньше не замечала у нее ничего подобного. Может быть, вы не любите собак, князь?
— Я боюсь, что они не любят меня! — ответил он почтительно.
— В таком случае, извините меня, — промолвила она и вышла из комнаты, тотчас вернувшись, но без собачки.
После этого инцидента я заметил, что ее синие глаза часто останавливались на красивом лице Лючио с растерянным и тревожным выражением, как если б она видела в самой его красоте нечто такое, что ей не нравилось. Тем временем ко мне вернулось мое обычное самообладание, и я обратился к ней тоном, который я считал любезным, но который, в сущности, был скорее покровительственным.
— Меня радует, мисс Клер, что вы не обиделись на ту статью. Я допускаю, она была энергична, но, вы знаете, мы не можем быть все одного мнения…
— Безусловно! — сказала она спокойно, с легкой улыбкой. — Такое положение вещей сделало бы свет очень скучным! Уверяю вас, что я нисколько не была и теперь не обижена: критика была образчиком остроумного сочинения и не произвела ни малейшего действия ни на меня, ни на мою книгу. Вы помните, что Шелли писал о критиках? Нет? Вы найдете это место в его предисловии к «Восстанию Ислама», и он таким образам говорит: «Я старался писать, как, я думаю, писали Гомер, Шекспир и Мильтон, с полным пренебрежением к анонимной цензуре. Я уверен, что клевета и искажение, хотя и могут привести меня к состраданию, но не могут нарушить моего покоя. Я пойму выразительное молчание тех прозорливых врагов, которые не отваживаются говорить. Я постараюсь извлечь из оскорблений, презрения и проклятий те предостережения, которые послужат для исправления каких бы то ни было несовершенств — такие цензоры различаются в моем обращении к публике. Если б некоторые критики были настолько ясновидящи, насколько они злонамеренны, какое великое было бы благо — избежать их ядовитого суждения! Но так как оно есть, я боюсь быть слишком злостным, забавляясь их жалкими выходками и убогой сатирой. Присудила бы публика, что мое сочинение не заслуживает внимания, я покорно преклонюсь пред трибуналом, с которого Мильтон получил свой венец бессмертия, и постараюсь, если буду жив, собраться с силами от этого поражения, могущего побудить меня к какому-нибудь новому предприятию мысли, которое не будет незаслуживающим внимания!»
Пока она говорила, ее глаза потемнели и стали глубже, ее лицо осветилось как бы внутренним светом, и я невольно прислушивался к ее свежему, сочному голосу, делавшему имя «Мэвис» так хорошо подходящим к ней.
— Видите, я знаю моего Шелли, — сказала она с легким смехом. — И эти слова в особенности мне знакомы: они написаны на панели в моем рабочем кабинете, — именно чтобы напоминать мне в случае, если б я забыла, как действительно великие гении на свете думали о критиках, потому что их пример очень ободрителен и полезен для такой маленькой труженицы, как я сама. Я не любимица прессы и я никогда не имела хороших отзывов, но, — она опять засмеялась, — все равно, я люблю моих критиков! Если вы кончили чай, не хотите ли пойти и посмотреть их?
Пойти и посмотреть их! Что она хочет этим сказать? Она, казалось, была в восторге от моего очевидного удивления. Все лицо ее дышало весельем.