Я торопливо простился с Сибиллой и ее отцом; Дайана Чесней ехала с ними в одной коляске, полная восторженной благодарности ко мне за все великолепия дня; затем экипажи начали быстро разъезжаться.
Вдруг светящаяся арка перекинулась от одного конца крыши Виллосмирского замка до другого, блистая всеми цветами радуги, в середине которой показались бледноголубые с золотом буквы, образуя то, что я до сих пор считал погребальным девизом: «Sic transit gloria mundi! Vale!» [17]. Но, в конце концов, он был столько же применим к эфемерным великолепиям праздника, сколько к постоянной мраморной торжественности склепа, — и я мало думал об этом. Так совершенны были все распоряжения, так удивительно были дрессированы слуги, что гости недолго разъезжались, и скоро сады не только стали пусты, но даже темны. Нигде не оставалось ни одного следа великолепной иллюминации, и я вошел в дом, усталый, с тяжелым чувством очарования и страха, в котором я не мог отдать себе отчета. Я нашел Лючио одного в курительной комнате, отделанной дубовыми панелями, с глубоким окном-выступом, которое открывалось прямо на луг. Он стоял в этой амбразуре спиной ко мне, но быстро повернулся, услышав мои шаги, и я увидел такое дикое, болью измученное лицо, что я, ошеломленный, отступил.
— Лючио, вы больны! — воскликнул я. — Вы слишком много трудились сегодня!
— Может быть! — ответил он хрипло, нетвердым голосом, и сильная дрожь передернула его; затем, собравшись с силами, он принудил себя улыбнуться. — Не тревожьтесь, мой друг! Это ничего: только страдание старой закоренелой болезни, тягостная боль, которая редко встречается у людей и безнадежно неизлечима.
— Что же это такое? — спросил я тоскливо, так как мертвенная бледность беспокоила меня.
Он пристально посмотрел на меня; его глаза расширились и потемнели, и его рука тяжело упала на мое плечо.
— Очень странная болезнь! — сказал он тем же дрожащим голосом. — Угрызение совести! Вы об этом никогда не слыхали, Джеффри? Здесь не поможет ни медицина, ни хирургия, — это «червь, что не умирает, и пламя, что не угасает». Но не будем об этом говорить: никто не вылечит меня, никто этого не хочет! Я безнадежен!
— Но угрызение совести, если у вас оно есть, хотя я не могу себе представить, почему, так как вам наверно не о чем сожалеть, — не есть физический недуг! — сказал я с удивлением.
— А вы думаете, что только о физических недугах стоит тревожиться? — спросил он, продолжая улыбаться той же дикой улыбкой. — Тело — наша главная забота; мы холим его, кормим его, лелеем его и охраняем его от самой ничтожной боли, если можем, и таким образом мы уверяем себя, что все хорошо, все должно быть хорошо! Между тем оно не больше как прах, как куколка, обязанная рассыпаться и уничтожаться с возрастанием в ней души бабочки — бабочки, которая летит со слепым инстинктом прямо в неизвестное, прельщаемая чрезмерным светом! Взгляните сюда, — продолжал он смягченным тоном. — Взгляните теперь на ваши задумчивые, тенистые сады. Цветы заснули, деревья, наверно, рады избавиться от пестрых фонариков, висевших недавно на их ветвях; там молодая луна уткнулась подбородком в маленькое облачко, как в подушку, и опускается на запад, чтобы спать; минуту тому поздний соловей бодрствовал и пел. Вы можете чувствовать дыхание роз от того трельяжа! Все-все это работа Природы, и насколько теперь здесь прекраснее и милее, чем когда горели огни, и грохот музыки пугал маленьких птичек в их мягких гнездышках! Однако «общество» не оценило бы этой прохладной темноты, этого счастливого безмолвия: «общество» предпочитает фальшивый блеск настоящему свету. И хуже всего, что оно старается отставить настоящие предметы на задний план, как второстепенные!
— Точно так же, как вы унижаете ваше неутомимое усердие в необычайном успехе сегодняшнего дня, — сказал я, смеясь. — Вы можете называть это «фальшивым блеском», если хотите, но это было великолепное зрелище, какое безусловно останется несравненным и единственным в своем роде.
— И это даст вам больше известности, чем могла дать ваша рекламированная книга, — сказал он, внимательно глядя на меня.
— В этом нет ни малейшего сомнения, — ответил я, — общество предпочитает еду и увеселение всякой литературе, даже самой великой. Кстати, где все артисты, музыканты и танцовщицы?
— Уехали!
— Уехали! — повторил я удивленно. — Уже! Бог мой! Ужинали они?
— Они получили все, что нужно, — сказал Лючио немного нетерпеливо. — Разве я не говорил вам, Джеффри, что если я берусь за что-нибудь, то делаю это основательно или никак!
Я взглянул на него; он улыбался, но его глаза смотрели мрачно и презрительно.
— Отлично! — промолвил я беспечно, не желая обижать его. — Но даю честное слово, что для меня все это словно дьявольское чародейство!
— Что именно? — спросил он невозмутимо.
— Все! Танцовщицы, слуги и пажи, ведь их должно быть двести или триста; эти удивительные картины, иллюминация, ужин — все, говорю вам! И самое поразительное то, что весь этот народ так скоро убрался!
— Хорошо. Если вы называете деньги дьявольским чародейством, то вы правы. — сказал Лючио.
— Но, несомненно, в некоторых случаях даже деньги не могут доставить такого совершенства в мелочах, — начал я.
— Деньги могут доставить все! — прервал он, и его могучий голос дрогнул страстью. — Я вам это говорил давно. Они — крючок для самого дьявола. Конечно, нельзя предположить, чтоб дьявол лично интересовался мирским золотом, но обыкновенно он имеет склонность к компании людей, обладающих им, возможно, что он знает, что такой человек с ним будет делать. Конечно, я говорю метафорически, но ни одна метафора не преувеличивает могущества денег. Не доверяйте добродетели мужчины или женщины, пока вы не попробовали купить ее за кругленькую сумму! Деньги, мой драгоценный Джеффри, сделали все для вас, помните это! Вы ничего не сделали для себя.
— Нельзя сказать, чтобы вы говорили мне любезности, — сказал я, несколько оскорбленный.
— Да? А почему? Потому что это правда? Я заметил, что большинство людей жалуется на «нелюбезность», когда им говорят правду. Это — правда, и я не вижу тут нелюбезности. Вы ничего не сделали для себя и вы не надеетесь что-нибудь сделать, кроме, — и он засмеялся, — кроме того, чтобы сейчас отправиться спать и видеть во сне очаровательную Сибиллу!
— Признаюсь, я устал, — и бессознательный вздох вырвался у меня. — А вы?
Его взор был задумчиво устремлен на пейзаж.
— Я тоже устал, — медленно ответил он, — но я никогда не могу избавиться от своей усталости, так как я устал от самого себя. И я всегда плохо сплю. Покойной ночи!
— Покойной ночи!
И я остановился, глядя на него. Он возвратил мне взгляд, полный интереса.
— Ну? — спросил он выразительно.
Я принудил себя улыбнуться.
— Я не знаю, что мне и сказать, — как только то, что я хотел бы знать вас таким, какой вы есть. Я чувствую, что вы были правы, сказав мне однажды, что вы не тот, чем вы кажетесь.
Он продолжал пристально на меня смотреть.
— Так как вы выразили желание, — медленно выговорил он, — я обещаю вам, что в один прекрасный день вы узнаете меня, каков я есть! Для вас будет лучше узнать, ради других, которые ищут общения со мною.
Я двинулся, чтоб выйти из комнаты.
— Благодарю вас за все ваши сегодняшние хлопоты, — сказал я более спокойным тоном, — хотя я никогда не буду в состоянии выразить словами мою глубокую благодарность.
— Если хотите кого-нибудь благодарить, то благодарите Бога, что вы пережили это, — ответил он.
— Почему? — спросил я, удивленный.
— Почему? Потому что жизнь висит на волоске; падение общества есть апогей скуки и истощения, и если мы избавляемся от общего пьянства и зубоскальства, мы должны возносить благодарение, — это все! А Бог получает так мало благодарностей, что вам следует уделить Ему одну, хорошенькую, за благополучное окончание сегодняшнего дня.
17
Так проходит слава мирская! Будь здоров! (лат.)