— Подними, о, подними скрывающее тебя покрывало, дух Города Прекрасного! — молил я внутренне. — Так как я чувствую, что прочту в твоих глазах тайну счастия!
Но покрывало не поднялось… Музыка производила варварский шум в моих ушах… Блеск яркого света ослеплял меня, и я чувствовал, что погрузился в темный хаос, где, как я воображал, я гнался за луной, которая летела передо мной на серебряных крыльях, затем… Звук могучего баритона, распевавшего легкую песенку из современной оперы-буфф, смутил и поразил меня, и в следующую секунду я уже дико уставился на Лючио, который, свободно развалившись в своем шезлонге, весело напевал ночному безмолвию и пустынному пространству песчаного берега, перед которым неподвижно стояла наша барка. С криком я бросился на него.
— Где она? — воскликнул я. — Кто она?
Он взглянул на меня, не отвечая, и, загадочно улыбаясь, высвободился из моих рук. Я отодвинулся, растерянный и содрогаясь.
— Я видел все, — пробормотал я, — город… жрецов… народ… царя… все, кроме ее лица. Отчего оно было скрыто от меня?
И невольно настоящие слезы навернулись мне на глаза. Лючио следил за мной, видимо, забавляясь.
— Какой бы вы были «находкой» для первоклассного «спирита» обманщика, проделывающего свои фокусы в культурном и легко поддающемся одурачиванию лондонском обществе! — заметил он. — На вас, повидимому, преходящее видение произвело могущественное впечатление.
— Вы хотите сказать мне, — с жаром говорил я, — что то, что я сейчас видел, не более, как мысль вашего мозга, переданная моему?
— Несомненно, — ответил он. — Я знаю, каким был «Город Прекрасный»! И я был в состоянии нарисовать его вам на холсте моей памяти и представить его, как законченную картину, вашему внутреннему зрению, так как у вас есть внутреннее зрение, хотя, как большинство людей, вы пренебрегаете этой способностью и не осознаете ее.
— Но кто она была? — упрямо повторил я.
— «Она» была царская фаворитка. Если она скрыла свое лицо от вас, как вы жалуетесь, я очень сожалею, но, уверяю вас, это не была моя ошибка. Идите спать, Джеффри; вы выглядите расстроенным. Вы дурно воспринимаете видения, между тем они гораздо лучше действительности, поверьте мне.
Я как-то не мог ему ответить. Я быстро оставил его и сошел вниз, чтобы заснуть, но все мои мысли были жестоко спутаны, и я более, чем когда-либо, был подавлен чувством усилившегося ужаса — чувством, в котором таилась какая-то неземная сила. Это было мучительное ощущение, оно временами заставляло меня убегать от взгляда глаз Лючио; иногда, в самом деле, я почти трусил перед ним: так велик был неопределенный страх, испытываемый мною в его присутствии. Мне это не было внушено видением «Города Прекрасного», потому что это, в конце концов, было только явлением гипнотизма, как он мне сказал, и как я с радостью себя убедил. Но вся его манера внезапно начала поражать меня, как она никогда раньше меня не поражала.
Если в моих чувствах в нему медленно происходила какая-то перемена, то, несомненно, и он изменился ко мне. Его властное обращение сделалось еще более властным; его сарказм — более саркастическим; его презрение к человечеству обнаруживалось более открыто и выражалось чаще. Однако я восхищался им так же, как всегда; я наслаждался его разговорами, какими бы они ни были — острумными, философскими или циничными. Я не мог представить себя без его общества. Тем не менее сумрак моего духа увеличивался; наша нильская экскурсия сделалась для меня бесконечно томительной — до такой степени, что прежде, чем мы достигли половины пути нашей поездки по реке, я стал страстно желать возвратиться и окончить путешествие.
Инцидент, случившийся в Люксоре, еще более усилил это мое желание.
Мы оставались там несколько дней, исследуя область и посещая развалины Фив и Карнака, где были заняты раскопкой могил. Однажды был обнаружен нетронутый красный гранитный саркофаг: в нем находился покрытый богатой живописью гроб, который был раскрыт в нашем присутствии и содержал в себе тщательно изукрашенную мумию женщины. Лючио показал себя сведущим в чтении иероглифов и перевел кратко и точно историю тела, написанную внутри гроба.
— Танцовщица при дворе царицы Аменартесы, — объявил он мне и нескольким заинтересованным зрителям, окружавшим саркофаг, — которая по причине многих грехов и тайных преступлений, сделавших ее жизнь нестерпимой и ее дни полными развращенности, умерла от яда, принятого из собственных рук по приказанию царя и в присутствии исполнителей закона. Такова история леди, сокращенная. Конечно, есть много других деталей. Повидимому, ей был всего двадцатый год. Но, — и он улыбнулся, оглядывая свою маленькую аудиторию, — мы можем поздравить себя с прогрессом по сравнению с этими, чрезмерно строгими, египтянами. Грехи танцовщицы, на наш взгляд, не слишком серьезны. Не посмотреть ли нам, какова она?
Это предложение не встретило ни одного возражения, и я, который никогда не присутствовал при развертывании мумии, следил за процедурой с интересом и любопытством. Когда одно за другим были сняты благовонные покрывала, показалась длинная коса каштановых волос; затем те, что были приглашены для работы, с величайшей осторожностью и помощью Лючио приступили к развертыванию ее лица.
Когда это было сделано, болезненный ужас охватил меня: потемневшие и жесткие, как пергамент, черты были мне знакомы, и когда появилось все лицо, я мог бы громко крикнуть: «Сибилла!» — так как она была похожа на нее, ужасно похожа, и когда слабые полуароматические-полугнилостные запахи завернутых полотен дошли до меня, я, пошатнувшись, отпрянул назад, закрыв глаза. Непреодолимо я вспомнил о тонких французских духах, которыми пахла одежда Сибиллы, когда я нашел ее мертвой; то и это нездоровое испарение были так сходны. Человек, стоявший около меня, увидел, что я наклонился, как бы падая, и подхватил меня.
— Я боюсь, что солнце слишком сильно для вас, — сказал он ласково. — Этот климат не всем подходит.
Я принудил себя улыбнуться и пробормотал что-то о головокружении; затем, придя в себя, я боязливо взглянул на Лючио, который внимательно рассматривал мумию со странной улыбкой.
Вдруг, нагнувшись над гробом, он вынул кусочек золота тонкой работы, в форме медальона.
— Это, я думаю, должен быть портрет танцовщицы, — сказал он, показывая его жадным и восклицающим зрителям. — Настоящий клад! Удивительное произведение древнего искусства и, кроме того, портрет очаровательной женщины. Вы так не думаете, Джеффри?
Он протянул мне медальон, и я рассматривал его с болезненным интересом: лицо было восхитительно прекрасно, но, несомненно, это было лицо Сибиллы.
Я не помню, как я прожил остаток этого дня. Вечером, как только мне представился случай поговорить наедине с Риманцем, я спросил его:
— Видели ли вы… узнали ль вы?..
— Что умершая египетская танцовщица похожа на вашу жену, — спокойно продолжил он. — Да, я тотчас же это заметил. Но это не должно дурно влиять на вас. История повторяется. Почему бы и красивым женщинам не повторяться? Красота всегда имеет где-нибудь своего двойника: или в прошедшем, или в будущем.
Я больше ничего не сказал, но на следующее утро я был совсем болен — так болен, что не мог встать с постели и провел часы в беспокойном стенании и раздражающих болях, которые были не столько физическими, сколько нравственными. В отеле в Люксоре жил врач, и Лючио, всегда особенно внимательный к моему личному комфорту, тот час же послал за ним. Тот попробовал мой пульс, покачал головой и после небольшого размышления посоветовал мне немедленно оставить Египет. Я выслушал его предписание с едва скрываемой радостью. Стремление уехать из этой «страны старых богов» было напряженным и лихорадочным; я проклинал обширное и страшное безмолвие пустыни, где Сфинкс выражает презрение к пошлости человечества, где открытые могилы и гробы выставляют еще раз на свет лица, похожие на те, что мы знали и любили в свое время, и где нарисованные истории рассказывают нам о тех же самых вещах, как и наши современные газетные хроники, хотя и в другой форме. Риманец с охотной готовностью приводил в исполнение приказание доктора и распорядился о нашем возвращении в Каир, а оттуда в Александрию с такой быстротой, что мне ничего не оставалось желать, и я был исполнен благодарностью за его явную симпатию.