Недавно в троллейбусе дал хулигану по морде, чего не делал лет десять. Иначе поступить я не мог, со мной был сын. Кстати, удар получился великолепный!

К вечеру я чувствую усталость от того, что сделал за день, а не от того, что ничего не сделал. Отношения с женой временами приобретают чуть ли не первозданную прелесть. Оказывается, жить интересно! Наконец стало некогда. Я не успеваю сделать то, что хочу. А хочу много. Поэтому, скажу честно, заниматься сыном теперь некогда. Да к тому же, когда человеку пять лет, его не переделаешь! Он по-прежнему сторонится детей, не хочет читать, хотя знает все буквы, включая «ы». Но меня это не волнует. Я занят собой. Надо столько успеть, а времени осталось гораздо меньше, чем у моего сына.

Но я за него спокоен. Когда-нибудь и у него будет сын. Я уверен, что с моими генами в сына вошло самолюбие. Он наверняка захочет сделать из своего сына человека. И тогда станет человеком сам. А пока пусть живет.

Лебедь, рак да щука

…Воз по-прежнему оставался на том же месте. Хотя рак добросовестно пятился назад, щука изо всех сил тянула в воду, а лебедь в поте лица рвался в облака. Всем троим приходилось нелегко, зато они были при деле.

Но вот однажды ночью местные хулиганы перерезали постромки и скрылись.

Едва рассвело, рак привычно попятился назад, щука, изогнувшись, рванула в воду, а лебедь замахал белыми крыльями.

И рак, ничего не понимая, полетел в воду. Щука, не успев толком обалдеть, по самый хвост увязла в речном иле. Лебедь испуганно взмыл в облака. Воз, предоставленный сам себе, укатил.

Теперь все трое часто встречаются в одном водоеме. Лебедь опустился и здорово сдал. Щука на нервной почве жрет всех подряд. А в глазах рака временами появляется прямо-таки человеческая тоска по большому настоящему делу.

Пресса

— «Нью-Йорк таймс» есть?

— Я же вам говорил: не бывает!

— Жаль. Но вдруг будет, оставьте, пожалуйста! А «Юманите Ламанш?»

— Диманш.

— Есть?

— Хоть три.

— Две. И «Пазе сера» одну.

— Пожалуйста.

— «Трибуну люду» и «Москоу ньюс».

— «Трибуна люду» старая.

— Неважно. Получите с меня.

— Простите, а вы что, читаете на нескольких языках?

— Да, знаете, люблю полистать газеты.

— Вы читаете на всех языках?

— Я листаю на всех языках. Уже без этого не могу!

— Но вы же ничего не понимаете!

— А зачем? Мне своих забот мало? Но когда листаешь, чувствуешь: везде черт-те что, — значит, у тебя как у людей! Будто перцовый пластырь — оттягивает. Дайте еще вон ту, название синее. Чья? Неважно. Спасибо. Культурный человек должен быть в курсе чужих неприятностей!

Ля-мин!

Старый приемник неизвестной марки работал прекрасно. На черт знает каких волнах он ловил бог знает что.

Приемник занимал треть старого дубового стола и сразу бросался в глаза среди скромной обстановки бухгалтера Лямина.

Константин Юрьевич был вечно пятидесятилетним мужчиной с незапоминающимся лицом, единственной достопримечательностью которого была бородавка налево от носа, если смотреть на Лямина в фас. Но смотреть на него в фас никому не хотелось, поэтому ни Константина Юрьевича, ни его бородавку никто не запоминал. Однако именно этот дефект лица угнетал Лямина, мешал его продвижению по службе, сводил на нет его успех среди женщин. Да и что, скажите, можно ждать от жизни, если сначала в зеркале отражалась бородавка, а потом лицо?

Но в последнее время Константин Юрьевич смирился со своим лицом, с продвижением, которого не было, и с тем успехом, который он не имел у женщин. Другими словами, Лямин плюнул на себя, а значит, начал стареть окончательно. И осталась одна радость в жизни: посидеть вечером у приемника с кружечкой молока, покрутить ручки, послушать разнообразную музыку, тревожные точки, тире и волнующую непонятную речь. В тот вечер Константин Юрьевич поймал свою любимую станцию в диапазоне между двумя царапинами на шкале. Здесь непрерывно передавали чужие, но приятные мелодии. Лямин отхлебывал кипяченое молоко, отщипывал батон за тридцать копеек и ловко отбивал ногой в стоптанном шлепанце незамысловатый ритм.

Что-то в приемнике затрещало. Константин Юрьевич поморщился, покрутил ручку чуть влево, потом чуть вправо и вдруг услышал женский голос: «Лямин! Лямин! Я — ласточка! Как слышите? Перехожу на прием».

Лямин вытаращил глаза на светящуюся шкалу. Минуту было тихо, потом та же женщина спросила: «Лямин? Лямин? Я — ласточка! Как слышите? Перехожу на прием». Причем «перехожу на прием» было сказано так, что Константин Юрьевич покраснел. Женщина еще трижды выкликала Лямина нежным голоском, а на четвертый раз Лямин вскочил, забегал по комнате, натыкаясь на немногочисленную мебель. Споткнувшись о стул, упал, а в спину, проникая до сердца, ударил голосок: «Лямин! Лямин…»

— Да здесь я! Здесь! Господи! Я и есть Лямин! Константин Юрьевич! 1925-го года рождения! Холост! Образование высшее, окончательное! Лямин! Ласточка моя, слышу отлично! Прием!! — рычал Константин Юрьевич, дубася кулаками по полу.

Ровно четверть девятого женщина исчезла.

— Прием! Ну, прием же!! — завопил Лямин, бешено вращая ручки приемника, причем уши у него встали торчком, как у собаки.

«…Вода, вода! Кругом вода!» — восторженно пропел Эдуард Хиль, зарычал какой-то англичанин, — женщины, искавшей Лямина, не было. «Куда ж ты запропастилась?» — нервничал Константин Юрьевич, мучаясь странным ощущением, похожим на ревность.

Ночью он не спал и на следующий день впервые в жизни допустил ошибку в размере нуля рублей семи копеек.

Вечером он прибрал комнату, повесил свежие занавески, поставил в бутылку из-под кефира три красных гвоздики и в выходном старом костюме сел к приемнику.

Ровно в восемь знакомый ласковый голос произнес: «Лямин! Лямин! Я ласточка! Как слышите? Перехожу на прием».

— Да здесь я, ласточка, здесь! Куда денусь? Тут и живу. Квартирка, скажем прямо, не очень. Но можно и ремонт сделать, как ты считаешь? Пол лаком, да? А хочешь, пианино куплю? Пусть стоит, да?..

— Лямин! Лямин! Я — ласточка!..

— Вот так-то, ласточка моя! Жалованье небольшое, зато регулярно: два раза в месяц! Премии вырисовываются! Если не кутить, то жить можно. Или нельзя? У тебя какой размер ноги? Туфельки на работе предлагали…

— Лямин, Лямин… — грустно сказала женшина и пропала ровно в четверть девятого.

— Ишь какая точная. Как часы! — похвалил ее Константин Юрьевич и залпом выпил стаканчик портвейна.

Сеансы связи продолжались каждый вечер. За эти дни в Лямине произошли удивительные изменения. Он стал носить модный широкий галстук цвета свежей крови, где-то достал итальянские туфли на платформе, отчего стал казаться выше и шире в плечах. Да весь он стал какой-то другой!

Когда звонил телефон, Константин Юрьевич уже не вздрагивал, а широким жестом снимал трубку и говорил: «Лямин слушает. Прием!» Он начал ходить на почту, без очереди просовывая голову в окошко, внятно спрашивал: «Лямину ничего нет?»

Константин Юрьевич стал поглядывать на женщин, чего не замечалось за ним лет пять, причем смотрел с каким-то сожалением, чем смущал. Начал курить и при этом запускал такие лихие колечки, которых от него никто не ждал!

На профсоюзном собрании очнулись, увидев Лямина на трибуне. Он решительно вскрывал ошибки в работе директора. Тот попытался что-то сказать, но Константин Юрьевич так сказал «прошу Лямина не прерывать», что директор сел на место.

После собрания Лямин помогал надеть пальто Изабелле Барсовне, женщине необыкновенной красоты, как считали в учреждении. Она навела на него убийственные глаза, улыбнулась и прошептала: «Можете проводить». Константин Юрьевич пошатнулся, а Изабелла Барсовна, добивая глазами, сказала: «У меня есть бразильский кофе». Лямин покраснел и услышал, как говорит: «Извините, не могу, у меня через полчаса свидание».

Без пяти восемь он был дома. Еще раз побрился, поправил перед зеркалом волосы и сел к приемнику.