А еще я стану вызывать мертвых. Они не покоятся с миром, как о том молятся в церкви. Нет таких псалмов, таких обрядов, способных воспрепятствовать умершим вернуться туда, где они сотворили зло.

Поэтому здесь Монфор, злодей, закованный в броню ненависти, более прочную, чем стальной доспех. Здесь Фолькет, лицемер, обреченный вечно подносить к глазам ладони, натертые перцем, чтобы плакать фальшивыми слезами. Здесь Раймон, и он по-прежнему подбрасывает монету, чтобы принять решение в зависимости от того, выпадет орел или решка. Вот омерзительный Танкред с ушами, как у осла, и глазами, как у совы, палач, любивший причинять страдания и гордившийся своим изобретением: небывалым прежде орудием пытки. Вот лысый Доминик и Иннокентий с венцом из павлиньих перьев. Я показываю лица, скрытые под капюшонами, и язвы, зияющие под бархатными колетами. Многие из принадлежавших к сильным мира сего превратились в дрожащие от страха тени, которые стоит только поманить, как они покорно бегут к тебе. А вот и бесчисленные жертвы, те, кто терпеливо страдали, кто пожелтели от отчаяния, кто сражались за свои права. Желание узреть наказание связывает их между собой так же сильно, как и вина. Моя память зовет их всех, с их боевыми секирами, с их вожделениями, с их книгами и учением о смерти. И если есть среди них совершенные, получившие прощение и освободившиеся, вырвавшиеся из круга земных перевоплощений, пусть они сделают мой замысел соразмерным, голос мой твердым, а дыхание легким, дабы в магическую матрицу слогов лилось бы только золото истины.

Часть I

I

Первое мое воспоминание — это звон колокола. Как-то ночью я проснулся от настойчивого желания услышать его бронзовый голос. В те времена кровь моя с такой быстротой струилась по жилам моей телесной оболочки, что я не мог сдержать свой порыв и повиновался охватившему меня стремлению. Я высунулся в крестообразный проем, служивший окном моей кельи. Снаружи царила тьма. Я с трудом различил силуэт горы Сидур. Волны Арьежа лениво плескались у подножия монастырской стены. Я приоткрыл дверь, ведущую во внутренний дворик, и прислушался. В монастыре царила тишина. Передо мной, на равном расстоянии друг от друга, словно ночное наваждение, тянулась вереница колонн. Сделав несколько шагов, я неожиданно громко расхохотался, ибо душу мою переполняло беспричинное веселье.

В голове не было никакого плана. Если бы я мог предугадать, что меня ожидает, мне бы не составило труда раздобыть мирское платье и котомку с какой-нибудь едой. Я всегда считал, что во время сна душа размышляет и принимает окончательные решения, которые, проснувшись, ты обязан исполнить. Я ощутил себя невесомым и пустился бегом.

Во внутреннем дворике над крыльцом, словно красный глаз, горело окошко комнаты для почетных гостей. Комнаты с фресками, где разместился папский легат Пьер де Кастельно[5], вчера прибывший в монастырь. Он, видно, уже проснулся, а может, и не засыпал вовсе! Мне казалось, что бессонница — удел дурных людей, тех, кого мучат угрызения совести. Ведь сон моей невинной души был так же глубок, как ночное небо, затянутое тучами! Я вновь вспомнил страх, охвативший меня, когда, повернув ко мне восковое лицо, легат взглянул на меня бесцветным взором, и я почувствовал, как волна презрения внезапно захлестнула все мое тело; воспоминание это удвоило мой пыл. Подхватив левой рукой полы рясы, чтобы не мешали бежать, я припустил через дворик и добежал до колокольни, где висел колокол, отличавшийся особенной мощью звука.

Вот уже почти год, да, точно год, как я жил послушником в цистерцианском монастыре, основанном святым человеком по имени Марциал неподалеку от крохотного городка Меркюс, омываемого водами Арьежа. Напрасно отец мой, знаменитый Рокмор, Рокмор — строитель соборов, как его обычно называли, умолял меня не облачаться в мрачное монашеское одеяние с капюшоном, которое, по его мнению, мне следовало немедленно зашвырнуть куда-нибудь подальше. Когда разговор заходил о моем характере и моем будущем, отец никогда не забывал щегольнуть необычайной проницательностью. Слова свои он всегда подкреплял жестом, приобретенным в бытность его строителем. Жест сей сводился к демонстрации вонзавшегося в небо шпиля башни.

«Ты никогда не сделаешь ничего осмысленного», — говорил он и стучал себя по лбу, давая понять, что ум мой никогда не отличался остротой. А еще он говорил, что душу свою надобно строить так, как строишь собор: шпиль может быть высоким только тогда, когда фундамент, подобно корню, надежно заглублен в землю.

Отец уговаривал меня пойти учеником в цех, или, как говорили у нас, в корпорацию строителей, где он значился мастером. Но совсем недавно церковные братства добились у графа Тулузского ордонанса, запрещавшего мирским корпорациям участвовать в строительстве церквей. Тогда отец решил обучить меня владению оружием и отдал в ученики к флорентийскому мастеру, дававшему уроки под открытым небом, на площади Карм. Мне понравилось управляться с длинным мечом, и я быстро освоил это искусство. Но мое ученичество было недолгим. Я подружился с Самюэлем Манассесом, сыном врача, и он приобщил меня к греческой поэзии и философии. Я усовершенствовал свои познания в греческом и выучил арабский, чтобы читать Платона, потому что тексты этого великого мудреца, которые можно было найти в Тулузе, являлись арабскими переводами, привезенными из Севильи учеными евреями. В то время я познакомился с монахом по имени Петр. Он жил подаянием, но ни в чем себе не отказывал — благодаря изобретенному им способу просить это подаяние. Способ заключался в том, что он оскорблял и высмеивал того, у кого выпрашивал либо еду, либо деньги. На городских перекрестках он читал проповеди против алчных епископов и развращенных сеньоров. Он сразу понравился мне своей тощей фигурой: полнота у мужчины мне всегда внушала отвращение. В увитых цветами круглых беседках, соседствовавших в то время с башней Базакль, мы вели нескончаемые споры; беседки эти, как и многие другие красивые и приятные вещи, уничтожила война. Я зачастую являл перлы красноречия, ибо судьбе угодно было наделить меня восхитительным даром слова. Уже в семь лет я с удовольствием произносил длинные речи и выступал перед толпой ровесников на углу улицы Тор и площади Сен-Сернен. Во время наших разговоров Петр издавал дурацкие выкрики и даже заикался, но я подмечал, что делал он это тогда, когда во взоре его загорались искорки восхищения. Он не отличался глубокими познаниями, но вера его была заразительна. Каждый вечер мы возобновляли спор о метафизических материях, и каждый раз я рассчитывал на легкую победу. Но не тут-то было. Победа доставалась ему. И вот почему.

Он был уверен, что надлежащим образом произнесенная молитва позволяет напрямую общаться с Иисусом Христом. Нужно только запастись терпением и взять в привычку регулярно молиться, и если у тебя есть первое и ты способен на второе, можешь общаться с Иисусом, в сущности, каждый день. Вот и его, Петра, хотя он и был всего лишь смиренным слугой Господа, опекал сам Иисус. Поэтому всякий раз, когда он начинал пить сверх меры в подозрительных тавернах, какой-то крестьянин, сутулый, бородатый и в простой одежде садился напротив него и мягко, но решительно отбирал у него стакан.

«Кто этот крестьянин?» — спросил он как-то раз у своих собутыльников. Те только расхохотались в ответ: они не видели никакого крестьянина. Но Петр знал, и сердце его служило тому порукой, что к нему являлся Иисус собственной персоной. Впрочем, совсем пить он не бросил, но стал пить меньше, ибо, по его словам, порицания заслуживают только излишества.

Он обещал мне, если я стану молиться так, как он мне скажет, и с должным рвением, у меня скоро начнутся видения. Я наивно попросил его назвать точную дату, и он не моргнув глазом ответил: «Примерно через месяц. — И добавил: — При условии, что ты прекратишь молоть чепуху».