В пустом пространстве под куполом собора я увидел красивейший город, где жил мой народ, красный пояс его крепостных стен, крылья его колоколов, дымные очаги его домов, сияние его вечной души. Но это видение длилось не более секунды — серые тучи заволокли его со всех сторон. Сквозь тучи смутно проступал силуэт собора Сен-Сернен, окутанный маревом лжи.

И в эту минуту мне открылась красота истины. Только истина имела значение в этом мире. Избранными были те, кто возносил этот живой меч над мраком, в котором суетились непросветленные души. Я убил Пейре де Кастельно, я должен заявить об этом поступке, претерпеть за него наказание, воздеть к солнцу руки, пролившие кровь. Меня охватила какая-то необычайная веселость — такую испытываешь на вершине горы, когда перед тобой открывается беспредельная даль горизонта. Я шагнул вперед, набрал в грудь побольше воздуха и как можно громче крикнул:

— Это я убил Пейре де Кастельно!

Но под пятью сводами приделов собора Святого Иоанна голос мой услышан не был. Ибо вокруг меня взметнулся дикий рев, меня толкнули, я упал, а сверху на меня обрушился дождь из золотых монет.

Сквозь ослепившую меня искренность, волной захлестнувшую меня с головой, я успел заметить, как какой-то увешанный крестами фиолетовый священник приблизился к графу Тулузскому и что-то прошептал ему на ухо. Согласно обычаю, по завершении церемонии тот, кто удостоился аудиенции у святого отца, щедро одарял милостыней суверенную чернь. Порывшись в карманах, мой господин бросил их содержимое в толпу, и, не заботясь ни о величии места, ни о присутствии набальзамированных голов Петра и Павла под алтарем, римские нищие попадали на четвереньки; своими криками они заглушили мой голос. Их алчный гомон сбросил меня со сверкающей высоты, куда я воспарил.

Я ударился лбом о бронзовую ножку купели из зеленого базальта, в которой несколькими веками ранее совершал омовения император Константин, а когда поднялся, народ, посчитав, вероятно, проявленную щедрость недостаточной, выкрикивал оскорбления по адресу графа Тулузского и всех тулузцев, вместе взятых. Со всех сторон по-итальянски звучало слово «еретик». Спустившись с престола, Папа дружеским жестом увлек за собой своего дорогого сына, очистившегося через покаяние и получившего отпущение. Преклонившие колена кардиналы разом встали, и мне почудилось, что под действием неведомой силы, проистекавшей из их совместных движений, пилястры вот-вот подломятся и свод рухнет. Должно быть, кардиналы привыкли к крикам толпы, ибо лица их не выражали ни ужаса, ни отвращения. Они медленно развернулись, образовав полукруг, затем вытянулись змеей, каждым сочленением которой был кардинал с ногами цвета крови, и исчезли через боковую дверь.

В толпе беснующейся черни я с трудом отыскал свой пергамент. Я был покрыт синяками и опечален. Казалось, сегодня я увидел оборотную сторону медали, лицевая сторона которой мне не откроется никогда. И вся жизнь показалась мне вывернутой наизнанку: я жил в окружении уродливых слепков с душ, мне не суждено увидеть ни одного подлинного лика души. Я не мог разглядеть даже собственную душу…

Вечером граф Тулузский, радостный как мальчишка, показал мне подаренное Папой дорогое кольцо с античной камеей[16].

— Этот перстень стоит все пятьдесят марок серебром, — сказал он мне. — Впрочем, стоимость его не имеет никакого значения.

Граф любовался кольцом и даже почтительно целовал его. Неожиданно он испуганно вскрикнул: вспомнил о яде. Велев принести себе выдержанного вина, он надолго погрузил в него кольцо с камеей, а затем попросил у Господа прощения за эту греховную мысль.

IX

Если бы можно было собрать в один сосуд всю кровь, пролившуюся из моих ран на протяжении всей моей жизни, понадобился бы гигантский чан, способный вместить в себя вино, произведенное из винограда, собранного за один сезон на виноградниках, раскинувшихся между Тулузой и Мюре. Сейчас тело мое покрыто шрамами, как большая смолистая сосна, из тех, что растут на склонах Пиренеев; их ствол надрезают, когда хотят получить смолу. Я проливал кровь на крепостных стенах всех осажденных городов, на всех полях, где южане бились за независимость своего края. Кровь была пролита напрасно, ибо край мой побежден, а Тулуза подчинилась сенешалю короля Франции и папским инквизиторам. Но я ни о чем не жалею. В бесполезном мужестве скрыта не исчезающая бесследно добродетель. Страдания угнетенных ложатся на духовные весы, где крик малого ребенка весит больше, чем целая армия на марше, и рано или поздно неведомое невидимое установит справедливое равновесие.

Я оборонял замок Монреаль и, кажется, был единственным, кому удалось уйти оттуда живым: Симон де Монфор приказал вырезать всех, вплоть до последнего солдата и последнего жителя города. Переодевшись крестьянином, с помощью нескольких добрых товарищей я сумел ночью поджечь осадные машины и палатки крестоносцев, стоявшие под стенами Каркассонна. Рядом с Гираутом де Пепье я защищал Пюисергье и вместе с ним отправился на штурм Монтлора. После взятия Брама я переоделся монахом и видел, как по приказу Симона де Монфора выкололи глаза и отрезали носы всем его жителям: тем, кто сражался, и тем, кто спокойно сидел в своих домах. Спасая свою жизнь, я смешался с толпой монахов, песнопения которых заглушали крики пытаемых мучеников. К счастью, я помнил кое-какие псалмы из заученных мною в аббатстве Меркюс. Когда дошла очередь до юной девушки, чьи глаза были похожи на глаза Эсклармонды, мне показалось, что, отбиваясь от схвативших ее солдат, она протягивала ко мне руки. Мое пение перешло в истошный крик, и монахи, стоявшие рядом со мной, испуганно втянули головы в плечи. В Браме только один избежал всеобщей участи. Ему оставили один глаз, чтобы он сумел разглядеть дорогу и привести стадо слепцов в крепость Кабарат, дабы защитники ее знали, что всем, кто сопротивляется Монфору, уготована тьма.

Когда взяли штурмом укрепленный городок Минерв, я был в числе восьмидесяти его защитников; почти все они были благородного рыцарского сословия, и Симон де Монфор, желая унизить их в смерти, приказал их повесить. Я стоял в окружении доблестных охранителей Минерва, руки у меня были связаны, впереди высились сооруженные наспех восемьдесят виселиц. И справа, и слева от меня поддерживали друг друга раненые: одни тяжело беспрестанно стенали, другие проклинали крестоносцев. Я пытался воскресить в душе образ Эсклармонды де Фуа, чтобы и после смерти он был у меня перед глазами. Внезапно я громко расхохотался. В сопровождении отряда германских солдат появилась жена Симона де Монфора, недавно прибывшая к супругу и теперь разделявшая с ним тяготы военной жизни. Она остановилась у всех на виду, на холме, надеясь насладиться зрелищем казни восьмидесяти побежденных защитников Минерва. Кожа у нее была желтой, словно масло, сбитое на берегах Роны, цвета кожуры сицилийских лимонов. Благочестие иссушило ее, сделало похожей на мумию, неухоженные зубы ее искрошились. Она была так стыдлива, что наказывала своих служанок, когда по неосмотрительности у них задирался подол, позволяя увидеть косточку на щиколотке. Опираясь на руку гнусного скриба по имени Пьер де Во-Серней[17], известного всему христианскому миру своими лживыми пакостными сочинениями, она с исполненным ненависти взглядом прошествовала мимо тех, кому было суждено умереть.

А я, охваченный невообразимой радостью, хохотал так громко, что сеньор де Меркорьоль, которого намеревались повесить первым, решил, что я сошел с ума. Я смеялся, ибо не раз слышал, что Симон де Монфор, отдававший своим рыцарям прекрасных женщин, попавших в плен, был спокоен за свою честь, так как супруга его, питавшая величайшее почтение к таинству брака, всегда оставалась ему верна. Я представил себе, как каждый вечер, возвращаясь к себе в палатку, он ложится рядом с этой женщиной, больше всего напоминающей облезлого грифа, с этим живым воплощением ненависти и лицемерия, и продолжал хохотать. Представил, как сей богобоязненный воин заключает в объятия иссохшую личинку, снедаемую нутряной злобой, и хохотал еще громче. Я славил Господа, который, делая вид, что занят другими делами, сумел обрушить свою кару на злого и развеселить перед смертью меня, подарив возможность узнать об этой каре.