Мы толкнули дверь покосившейся хижины и вошли в просторную комнату, освещенную одним лишь ярко пылающим факелом. Посредине стоял бывший сенешаль в окружении четырех или пяти мужчин с серьезными лицами; впрочем, среди собравшихся была и одна дама, лицо которой, на удивление морщинистое и совершенно желтое, цветом своим гармонировало с ее чепцом и пышной манишкой. Люди вполголоса переговаривались, а в углу, сидя на стуле, клубилось нечто, напоминавшее серебристое облако. Это была Люцида де Домазан.
Прибыл еще один почтенный муж, член парламента шателен де Букон, самый старый и самый непреклонный из всех членов этой мрачной ассамблеи. Похоже, теперь все были в сборе, ибо едва шателен вошел, как собравшиеся встрепенулись и принялись уверять друг друга, что пришли сюда с исключительно благочестивой целью облегчить страдания грешных душ. Я сообразил: каждый втайне опасался, что его заподозрят в грехе, ибо каждый прекрасно знал, сколь близок дьявольский рубеж, за которым обитают покинутые Господом.
Набожный Домазан громко прочел «Pater»[36], однако молитва прозвучала как-то нехорошо, без подъема, не вдохновенно. Я увидел, как из мрака выступил Эспинас, одинаково хорошо изъяснявшийся на греческом, еврейском и арабском; помимо знания языков он отличался невероятной худобой — подобно тем, кто мало ест, но не потому, что на них наложена епитимья, а просто так у них получается само собой. Гордый отведенной ему важной ролью, он простер костистую руку над головой Люциды.
Я слышал рассказы об этих собраниях и знал, что многие из них завершались безрезультатно. И тогда все расходились по домам. Ждать пришлось долго; наконец настал момент, когда я всем своим существованием почувствовал чье-то невидимое присутствие, и кто-то невидимый заскользил вокруг нас.
Особая задача Эспинаса заключалась в том, чтобы позволить этим созданиям, то есть душам умерших, блуждавшим невесть где и невесть сколько времени, выразить свою волю устами пленительной Люциды. Нежные губки девушки воспроизводили речь усопшего, даже если тот говорил грубым хриплым голосом, как никогда не говорила сама сладчайшая Люцида. Каждый, кто присутствовал в тот вечер, вскидывал голову и изумлялся сей особенности, словно это было совершенно непостижимое чудо.
Первыми звуками, вырвавшимися из горла Люциды и прозвучавшими в комнате, были испуганные вскрики. Потом она заговорила быстро-быстро, и поначалу я ничего не разобрал, так как не имел опыта понимания подобной фонетики.
К моему крайнему изумлению, Домазан рванулся ко мне, сорвал с моей головы суконный шаперон и велел немедленно снять гарнаш. Невидимые духи умерших хранят смутное воспоминание о внешнем облике живых. Этот дух заметил силуэт человека, одетого, как одевались его современники, и, несомненно, испугался, решив, что его вызвали для того, чтобы заставить прожить свою жизнь заново.
Я исполнил требование, дух успокоился и заговорил об ином — этот или другой дух, точно не помню. На мой взгляд, усопшие не отличаются красноречием и не заслуживают, чтобы их слушали, — за редким исключением.
Сцена подходила к концу, когда Люцида издала вопль, исполненный неподдельного ужаса, и все собравшиеся устремились к ней. В ту минуту я увидел ее вблизи: красавица, но при этом совершеннейшее дитя! Я целую секунду созерцал ее бездонные глаза, в глубинах которых, возможно, еще мерцали звезды.
«Нет, нет!» — повторяла она, корчась под вытянутой рукой Эспинаса. Мне он казался палачом, но вокруг никто так не считал; со всех сторон долетали слова:
— Она не смеет отказываться! Заставьте ее говорить! Пусть скажет то, что должна сказать!
Наконец Люцида вроде бы уступила, точнее, почувствовала себя одержимой существом, которому было что сказать. Лицо ее неожиданно приняло торжественное выражение, девушка поднялась и проникновенным тоном трижды позвала:
— Люцида!
Все обратились в слух. Взор девушки, устремленный в одну точку, потух, и она произнесла:
— Люцида! Я приказываю тебе: разорви кровосмесительную связь с собственным отцом!
Рука Эспинаса рухнула. Воцарилась мертвая тишина.
Я живо накинул свой гарнаш и нахлобучил шаперон; лучше бы покойник оказался застенчивым и постеснялся отдавать столь недвусмысленные приказы! Мне показалось, что голова шателена де Букона резко вытянулась, а желтая женщина пожелтела еще больше. Я потянул Исаака Андреа за рукав. Выскочив на улицу, мы быстро зашагали прочь. Нарушая ночное безмолвие, в церкви миноритов зазвонил колокол.
— Крайне неосторожно предоставлять слово живым, — кротко произнес Исаак Андреа. — Но еще опаснее заставлять говорить усопших.
Замок Брамвак
Сразу за часовней Сент-Авантен открывается вид на долину Ларбуст; каждый полдень тень от пика Агюд стремительно наползает на долину и, выдохнувшись, останавливается, упершись острым концом в замок Брамвак. Точнее, в его руины. Ветер, дующий со стороны Уэйля, смел с крыш черепицу, башня накренилась, и запустение, воцарившееся в полуразрушенных стенах, окончательно изгладило воспоминание о некогда неприступной крепости, служившей жилищем гордому роду Брамвак.
К замку Брамвак вела длинная буковая аллея. Во времена моего детства тамошние буки поразила загадочная болезнь, искривившая их стволы и ветви, породившая уродливые наросты на коре и окрасившая листья в бурый цвет застарелых пятен крови.
Шагая по аллее, я убеждался, что с тех пор деревья нисколько не изменились: они по-прежнему пребывали во власти неведомого недуга, завязавшего узлами их ветви, искорежившего стволы и превратившего некогда прекрасные творения природы в уродливые воплощения ужаса.
Смеркалось. В соседнем лесу заухали ночные птицы. Гигантские тени, отбрасываемые окружавшими долину горами, легли на землю и застыли, постепенно сливаясь с наползавшим со всех сторон ночным сумраком. Издалека доносились голоса пастухов, созывавших заплутавших в горах овец. От царившего вокруг уныния и запустения сердце мое горестно сжалось, и я спросил у Торнебю, не помнит ли он, зачем мы сюда пришли. Но он ответил, что не помнит. Видимо, ноги сами принесли меня в край, где прошло мое детство. Возможно, именно здесь мне суждено отыскать знаки, которые подскажут, куда мне идти и где искать Грааль. Возможно даже, что судьба уже расставила эти знаки у меня на пути, только я еще не сумел их распознать.
Мы приблизились к крыльцу. Окинув взором истоптанную траву, Торнебю заметил, что во дворе, наверное, пасли табун лошадей. Поднявшись по осыпавшимся ступеням, мы перешагнули порог и вошли в замок. Двери давно были сорваны, притолока рухнула, и теперь в зияющий проем, не нагибаясь, вошел бы даже великан.
Спотыкаясь о припорошенные пылью обломки мебели, мы бродили по пустынным комнатам. К великому нашему изумлению, кое-где на пыльном полу отчетливо виднелись отпечатки ног: похоже, эту заброшенную обитель совсем недавно посетили люди. Поэтому я то и дело останавливался и прислушивался: мне казалось, что непрошеные гости все еще бродят где-то рядом.
Но нет! Мы были одни, и только наши тени, беззвучно скользившие вслед за нами, иногда вырывались вперед, вытягивались, словно желая ускользнуть в невидимую щель, а потом вновь занимали свои места позади нас.
Я ждал, что на меня наконец снизойдет озарение. Но озарение не снисходило, и я подумал, что зря притащился на ночь глядя в заброшенное жилище своих предков.
Уныние охватило меня, и я грустно сказал Торнебю:
— В прежние времена стаи волков по ночам спускались с гор и рыскали вокруг замка, наводя ужас на его обитателей; иногда они даже пробирались в замковый парк. Теперь, когда в Брамваке давно уже никто не живет, волки могут наведываться в сад чаще. Поэтому, о Торнебю, пойдем-ка в деревню Сент-Авантен и попросим тамошних добрых людей, тех, кто еще помнит моего отца, владельца Брамвака, оказать нам гостеприимство на сегодняшнюю ночь.