До третьего класса я был мальчишкой тихим и послушным, а потом — будто бес вселился. Злой стал, как волчонок, хилый, но драчливый и, главное, мстительный. Теперь-то я понимаю, отчего злился: сынки с верхних этажей со мной знаться не хотели. Разоденутся в полосатые футболки со шнурками, натянут белые туфли и гоняют на велосипедах с никелированными крыльями. А я — в задрипанных портках и в синей сатиновой косоворотке с красными горохами величиной с блюдце. Драться стал с сынками. А они здоровые, в разных кружках занимаются — попадало мне по первое число.

Однажды я им отомстил: проколол шины на всех велосипедах. И что же они, гадюки, со мной сделали! Ладно бы фонарей наставили — это дело привычное, но они унижаться не стали: связали мне руки, да не веревкой, а рукавами собственного пальто, и приколотили к воротам. За шиворот приколотили двумя большущими гвоздями. А чтобы не дергался, посадили рядом дога величиной с телка и заставили сторожить. Шевельнуться, зараза, не давал. К счастью, прошмыгнула какая-то лохматая сучонка, и этот телок припустился за ней. А я подергался, подергался, воротник лопнул, и я шлепнулся на землю.

— И ты простил?! — взревел Виктор. — Простил такую обиду, такое унижение?!

— Ничего я им не простил, — ощерился Санька. — Эти фрайера ведь только стаей сильны, а поодиночке слабаки, по крайней мере духом. Я знал кое-кого из уркаганов, так что мы подлавливали белотуфельников и метелили без всякой жалости. Но почему-то я больше всего возненавидел того дога, а вместе с ним и всех собак. Да, забыл сказать, что у бати был дружок — выпивали вместе, все звали его Федотычем. Так вот, Федотыч работал на живодерне. Зря морщишься, капитан! Без мыла-то не обойтись, да и унты летчикам нужны. А чтоб ты знал, лучшие унты — из собачьего меха, мыло же вообще варят только из собак. Я думаю, с мылом сейчас потому так хреново, что в тылу собак не осталось.

Короче говоря, Федотыч не раз предлагал подкалымить вместе с ним: дескать, его собаки за версту чуют и удирают, а к мальчишке — со всем доверием. Подумал я, подумал и согласился. Во-первых, хотел отправить на живодерню дога, а во-вторых, мечтал прибарахлиться — в седьмой класс ходил, а одевался в обноски от старших братьев. Не знаю, был ли у Федотыча какой-то план, но если был, то мы его перевыполнили: вскоре в нашем районе не осталось ни одной бездомной дворняжки. Собак с номерами на ошейниках, то есть зарегистрированных в клубах, трогать не разрешалось, но мы брали и этих — ошейники срывали и выбрасывали подальше.

Но я мечтал о доге. Однажды он мне попался — видно, сбежал от хозяина за какой-нибудь сучонкой. А до этого я не раз высматривал его на собачьей площадке, где этих псов учат всяким премудростям, там-то я и узнал кое-что о дрессировке. К этому времени все собаки не только в Федотыче, но и во мне чуяли кровного врага. На расстоянии они исходили от злости, а подойти и цапнуть боялись. Честно говоря, я думал, что трусоваты только дворняжки, а дрессированные овчарки или боксеры не испугаются. Черта с два, удирали и они!

Короче говоря, я подловил того пятнистого дога. Убегать он не собирался. Я с сачком шел на него, а он хоть бы хны. Дело прошлое, но гавкни он как следует, я бы бросился наутек — уж больно здоровенный был пес. Но он только мелко сучил лапами и скалился. И вот когда до того оставалось метра три и отступать было поздно, я вскинул сачок. Видел бы ты, с каким визгом помчался через канавы и лужи этот холеный пес. Поймать его я так и не смог, зато нагнал на него такого страха, что, завидя меня, он мелко дрожал и жался к хозяину.

— Да-а, хлебнул ты немало, — с трудом разжимая побелевшие кулаки, сказал Громов. — И все же… противно. Какие ни на есть, а живые — собаки или кошки, все равно. Я понимаю, барана или курицу — это на еду. Но на мыло…

— Брось, капитан! Как сказал поэт, все работы хороши…

— Так-то оно так. Слушай, а откуда об этом знает Рекс?

— О чем?

— Ну, о твоем собачьем прошлом?

— Сам не понимаю, — развел руками Мирошников. — Иногда я думаю: неужели это навсегда, неужели все собаки мечтают вцепиться в мою глотку? Ну, наши — куда ни шло. А этот, фашист недобитый, он-то чего ярится? Ему что за дело? Я же ему ничего плохого не делал, не обижал, пакостей не строил… Не может же он знать, что именно я всадил в него полдиска.

— И все-таки твою вину перед собачьим родом чует.

— Хрен с ним, пусть чует! Не обо мне речь. Я хотел тебя предупредить: на собаку надеяться нельзя, в критический момент за ее поведение ручаться невозможно, тем более если эта собака овчарка. Она ведь от волка пошла. А волк есть волк, сколько его ни корми, хоть тушенкой, хоть грибной похлебкой, он все равно в лес смотрит. О храбрости этих шавок и говорить нечего: вспомните того дога — он, между прочим, символ верности и бесстрашия, и то несчастного пацана с сачком испугался. А тут — война!

— Не знаю, может, ты и прав, — вздохнул Громов. — Но почему-то в Рекса я верю, тем более что его храбрость под сомнение ставить нельзя. Ладно, Санек, что было, то прошло, — поднялся Виктор. — Хорошо, что ты мне обо всем рассказал. И что зла ни на кого не держишь, тоже хорошо. А что касается Рекса… давай-ка повторим урок с минами. Рекс, ко мне!

… И вот теперь от Рекса зависело все. Громов понимал, насколько рискованное дело затеял. Но сидеть сложа руки и ждать рассвета — тоже не годится. Когда он все объяснил разведчикам, двое решительно воспротивились. «Лучше погибнуть в бою, предварительно уложив кучу фрицев, чем подорваться на минах!» — сказали они. Громова так и подмывало согласиться, ведь они вручали свои жизни собаке.

— Пойдете последними! — приказал им капитан. — Если обнаружат, будете прикрывать. Вперед! — скомандовал он и подтолкнул Рекса в сторону минного поля.

Рекс шел спокойно, уверенно, ни разу не остановился. И хотя он не знал поговорки, что сапер ошибается только один раз, был очень внимателен и осмотрителен. Потом разведчики рассказывали, что, хотя по ним никто не стрелял, не подкарауливал в засадах, им никогда не было так страшно, как во время перехода по минному полю.

А на рассвете, в тот самый момент, когда фашисты в последний раз предложили сдаться, четверо разведчиков и собака вышли к своим.

VIII

То, что Рекс терпеть не может ефрейтора Мирошникова, знали все, правда, истинная причина этого была известна только Громову. Он, само собой, помалкивал и, кроме того, не особенно верил в то, что Рекс догадывается о Санькином прошлом. Не верил он и тому, будто Рекс спит и видит, как бы отомстить собачьему душегубу. Но факт, как говорится, был налицо, да и Рекс своей неприязни не скрывал.

Все это вызывало у Громова досаду, тем более что он любил и ценил Саньку. Ефрейтор отлично стрелял, быстро бегал, бесшумно ползал, а об исполнительности, бесстрашии, чувстве товарищества и говорить нечего. Вся рота считала Мирошникова прирожденным разведчиком: маленький, юркий, стремительный, он мог вдруг замереть и целый день лежать без движения в пятидесяти метрах от немецких траншей, наблюдая за передним краем.

Но была у ефрейтора слабость, над которой все добродушно посмеивались: Мирошников слыл записным пижоном. Сапоги носил только хромовые, гимнастерки — суконные. А чего стоила новенькая офицерская шинель? Вот только хорошей пилотки у ефрейтора не было. А мечтал он о синей с голубым кантом пилотке летчиков. Наконец, Мирошникову повезло: один летчик согласился обменять свою пилотку на немецкий пистолет вальтер. Грабеж, конечно, неслыханный, но ефрейтор молча отстегнул кобуру и отдал летчику.

Целый день щеголял Мирошников в синей пилотке. Побывал в медсанбате, заглянул к связисткам. А вечером его вызвал Громов и приказал: взять двоих разведчиков, выйти на ничейную землю и установить наблюдение за немецким дежурным пулеметом; если удастся, попытаться взять «языка».

— Есть! — козырнул Мирошников и покосился на Рекса.

Тот сидел в углу блиндажа и напряженно следил за ефрейтором. Рекс знал, что он свой и никакого вреда хозяину не причинит, но почему-то каждый раз, когда видел этого маленького человека, в нем все сжималось и сам собой взъерошивался загривок.