«Три секунды — это целая жизнь», — вспомнил он слова Крайса. — А может, Герман прав? — мелькнула мысль. — Попробуем!» — решил Виктор и резко открыл крышку.

Щелчок — и чека выскочила. Прыжок! Второй! Третий! Еще прыжок — и Виктор за «фердинандом».

Именно в эту секунду Крайс вложил пистолет в кобуру, покровительственно улыбнулся и коротко бросил окружившим его эсэсовцам:

— Разойтись! Всем выполнять при…

И вдруг раздался такой страшный взрыв, что не осталось следа ни от «опеля», ни от стоящих рядом немцев. Даже «фердинанда» и то завалило набок.

Спасло Крайса только то, что он был достаточно далеко и основную силу взрывной волны приняли на себя окружившие его эсэсовцы. Когда он пришел в себя и выбрался из-под груды тел, не узнал моста. Перил — как не было. Пролом в середине перекрытия. Торчащие обрывки красных проводов. И такая чистота, будто по мосту прошлись веником — на тридцать метров от пролома ни людей, ни машин.

«Ну что ж, мы свое дело сделали. Потери минимальные: один погиб, другой слегка контужен. Если бы все мосты брали такой ценой!» — подумал Крайс и побрел навстречу подходящей к мосту колонне краснозвездных танков.

А рядом, припадая на ослабевшие лапы, тащился оглушенный Рекс. Через каждые два-три шага он останавливался, ложился на живот и тряс чугунной головой.

— Вперед, — тянул его за поводок Крайс. — Только вперед. Могут налететь немецкие самолеты.

Но Рекс останавливался все чаще и чаще. А потом вообще отказался идти.

— Что с тобой? — недоумевал Крайс. — Ты же цел. И оглушило не больше, чем меня.

Рекс и сам не знал, что с ним. Но какая-то неведомая сила не просто держала его на месте, а тянула назад. Рекс подчинился ей и пополз к покосившемуся «фердинанду». Чем ближе железная махина, тем собраннее становился Рекс. Вот он приподнялся. Вот встал на ноги. Зажмурился. И вдруг так ликующе, так радостно залаял, так стремительно бросился к «фердинанду», что Крайс все понял — Рекс учуял запах хозяина.

Когда из подошедших «тридцатьчетверок» высыпали танкисты, они увидели более чем странную картину: привалившись к гусеницам «фердинанда», сидели два немца, а между ними прыгала здоровенная собака и, радостно повизгивая, лизала то одного, то другого. Но они удивились еще больше, когда из подлетевшей «эмки» выскочил черноглазо-раскосый подполковник и с распахнутыми объятиями бросился к фрицам.

— Живы! Все живы! — ликовал он.

— А как… плацдарм? Как мои ребята? — разлепил губы Виктор.

— Все в порядке. Получилось, как ты задумал. Вот только…

— Что? — встрепенулся Виктор.

— Потери большие. Нет Зуба. Не дался живым Седых. Тяжело ранен Ларин. Но то, что они сделали…

И тут Громов не выдержал.

— Да что же это такое?! — не скрывая слез, воскликнул он. — Когда же это кончится?! Два с лишним года я только и делаю, что хороню друзей! Так же некому будет жить!

— Я тебя понимаю, — топтался рядом Галиулин. — Но мы с них спросим! — яростно прищурился он. — Так спросим, что навеки забудут дорогу в Россию! А насчет того, что некому будет жить, не беспокойся, — улыбнулся он. — Тыл у нас надежный. Можешь убедиться сам, — раскрыл он планшет и достал фотографию.

Виктор взял снимок и в первый момент ничего не понял. На него смотрела молодая миловидная женщина с прелестным ребенком на руках.

— Это… кто? — спросил он, чувствуя, как где-то под сердцем сладко заныло.

— Откуда я знаю? — пожал плечами Галиулин. — Просили передать, я и передал. Может, что-нибудь написано на обороте?

— Герман, я не могу. Что-то с глазами… Прочти, — протянул он фотографию.

— Давай-давай. Ого, да тут кинозвезда! Интересно, что могут писать кинозвезды фронтовикам? Так, читаю. «Дорогому папуле! Ждем с победой. Скучаем, любим! Валя, Маша».

— Какая Валя? Какая Маша? — не верил ушам Виктор.

— Маша, как я понимаю, жена, — предположил Галиулин. — А Валя — дочь.

— Дочь? У меня — дочь? Не может быть. Ура-а-а, у меня до-о-очь! — закричал Виктор.

К нему бежали знакомые и незнакомые люди, обнимали, тискали, что-то совали в руки. А Виктор кричал на весь белый свет:

— До-о-очь! У меня родилась до-о-очь!

Тем временем саперы заделали пролом, и танки двинулись по мосту. Лязгали гусеницы, ревели моторы, что-то кричали люди, но даже этот гул не мог заглушить ликующего лая Рекса и счастливого голоса капитана Громова:

— До-о-очь! У меня родилась до-о-очь!

XXV

Палата № 17 даже среди медперсонала пользовалась дурной славой, о раненых и говорить нечего. Рассчитана она на четверых, но лежало в ней семеро. Правда, трое здесь жили постоянно, а стоящие у стен четыре койки только успевали перестилать. Как ни старался полковник Дроздов вернуть палате доброе имя, ничего из этого не получалось: ни один раненый не вышел из палаты своим ходом — отсюда их только увозили, и только в морг.

Вот и сегодня, готовясь к утреннему обходу, профессор Дроздов снова и снова прикидывал, как хотя бы на день продлить жизнь обитателям злополучной палаты. Налево от входа лежал летчик. Он выбросился из горящего самолета, но два «фоккера» расстреливали его до тех пор, пока капитан не коснулся земли — в результате вместо легких решето и тяжелейший сепсис. Направо — закованный в гипс сапер. От разрыва мины его ноги превратились в кашу. Осколки кое-как склеили, но бороться с заражением крови нет никакой возможности. У одного окна — заживо сожженный танкист, у другого — молоденький лейтенант с распоротым животом.

— Здорово, богатыри! — шумно поздоровался Дроздов, распахивая дверь палаты.

— Здрас-с-те, — свистяще ответил летчик.

Сапер приподнял руку, танкист кивнул, а лейтенант печально опустил веки.

— За окном минус десять, — продолжал профессор, — а на ваших термометрах… ну-ка, посмотрим. Так, ничего, жить можно, богатырь должен быть горячим человеком. Правильно я говорю, товарищ Муромец? — обратился он к висящей на стене картине. — Молчите… Дело ваше, но молчание, как известно, знак согласия. Та-ак, у летчиков, как поется в вашем гимне, вместо сердца пламенный мотор. Даже слушать не буду, — шутливо отмахнулся он от летчика, — уши не выдерживают. Мотор у вас в полном порядке! «А вот температура тридцать девять и девять», — озабоченно отметил он про себя. — В танковых войсках тоже идеальный порядок, — перешел он к соседней койке. — Поспать-то удалось? — спросил Дроздов у танкиста.

— Даже сон видел, — разлепил спекшиеся губы танкист.

— Да ну, это интересно! — присел на край его койки Дроздов.

— Ничего интересного. Снова горел, но не один, а вместе с Гитлером. Меня тушат, а я ору, что не надо: раз нет другого способа уничтожить этого гада, готов сгореть вместе с ним.

— Пойдешь на поправку, — убежденно заметил Дроздов. — Раз чуть не спалил Гитлера, значит, будешь жить — это дело надо довести до конца, и не во сне, а наяву.

— Готов и наяву, — скрипнул зубами танкист.

— Ну а ты? — подошел Дроздов к саперу. — Что скажешь, Добрыня свет Никитич?

— А-а, — отмахнулся тот. — Какой там Добрыня?!

— Но ты же по отцу Никитич?

— Ну и что? Тот на коне, — кивнул он на картину, — а я на койке.

— Это сегодня ты на койке, а завтра снова будешь на коне. Они ведь тоже в ранах и шрамах — такая уж их богатырская доля, а ничего, подлечились — и снова на коне.

— Да я что, я не против, я хоть сейчас…

— Сейчас — рановато, а вот через недельку-другую… Нам бы только температуру сбить, — озабоченно продолжал Дроздов. — Но за этим дело не станет, — бодро закончил он.

Профессор продолжал балагурить, рассказал пару анекдотов, спросил, не тесно ли им всемером, да еще с лошадьми, не кормленными с тех самых пор, как художник Васнецов написал свою знаменитую картину, а сам все никак не мог подойти к лейтенанту, тающему на глазах. Лицо его заострилось, глаза нехорошо блестели, на веки легла желтизна, ногти посинели, а температура за сорок.

«Ай-ай-ай! — сокрушался про себя Дроздов. — Потеряем парнишку, как пить дать, потеряем. Да и немудрено, кишки были наполовину с землей».