Когда восемь «тридцатьчетверок» открыли редкий огонь, немцы сначала не обратили внимания на эту стрельбу. Но когда одна за другой загорелись пять «пантер», лавина развернулась и двинулась на «тридцатьчетверки». Этого-то и ждал Маралов. Полным ходом все восемь танков рванулись к высотке и скрылись за ее обратным скатом. Немцы даже не стали их преследовать и шли прежним курсом. Тут-то и показались из лощины башни десяти танков первой роты. Расстояние было не больше пятисот метров, к тому же «тридцатьчетверки» били кумулятивными снарядами. Бронированная лавина притормозила, затопталась на месте, стала разворачиваться, подставляя борта выскочившей из-за высотки второй роте. Но немцы быстро перестроились и устремились на вторую роту. Та не стала отступать. Почувствовав легкую добычу, фашисты бросили все свои танки на высотку. Тогда вторая рота попятилась. Немцы прибавили ходу. Но именно в этот момент с тыла ударила третья рота, а из лощины прямо во фланг — первая.

На поле творилось невообразимое: стреляли в упор метров с двадцати. Кончались снаряды — шли на таран. В азарте боя не замечали ни ожогов, ни ран. Выскакивали из подбитых танков, садились в целые, иногда даже в немецкие — и снова бросались в бой.

От батальона капитана Маралова осталось всего три танка, но свою задачу он выполнил: ни один «тигр», ни одна «пантера» не пробились через рубеж его обороны. Если бы знали танкисты, что этот бой был последним в оборонительном этапе Курской битвы! Глядя на колонну новеньких «тридцатьчетверок», идущих через их позиции, танкисты Маралова радовались подошедшему подкреплению, но им и в голову не могло прийти, что через несколько дней эти танки будут штурмовать Орел.

А капитан Маралов лежал на той самой высотке с подбитым «тигром» и, покусывая травинку, прикидывал, сколько лет будут работать уральские мартены на крупповской стали, превращенной в металлолом.

— Ну что, славяне, — говорил он уцелевшим танкистам, — наше дело правое, мы победили. Не грех бы по этому поводу, а?…

— Не грех, — подхватили чуть живые от усталости танкисты.

— Валяйте сюда, под «тигра», а то жарковато, — позвал Маралов. — Пока не подвезут солярку, боекомплект и ордена, все равно с места не двинемся. Неплохо здесь, неплохо, — осматривался он. — Прямо хоть бомбежку пережидай. Сверху броня, внизу глубокая воронка. Красота! Давайте-ка, братцы, у кого что есть, сольем в одну фляжку. Помянем товарищей. И отомстим!

Маралов сделал обжигающий глоток и передал фляжку дальше. Он видел, как танкисты понемногу оттаивали, вспоминали отдельные эпизоды боя, кто-то даже достал губную гармошку и заиграл «Катюшу». А капитан Маралов в который раз оглядывал усеянное сгоревшими танками поле, но теперь он отыскивал свои «тридцатьчетверки». Вон — с оторванной башней, чуть дальше — каким-то чудом подпрыгнула и оказалась на «тигре»: явно шла на таран. Правее — вообще оплавленная груда металла.

«Вот вызовет меня командир полка, — с грустью думал Маралов, — и скажет: «Плохо воюете, товарищ Маралов, очень плохо. Вы тут намекали насчет орденов, а вас надо в штрафбат. Да-да, именно в штрафбат! Потерять почти весь батальон! Ведь это же тридцать семь танков, сто сорок восемь прекрасных парней! А то, что немцев было больше, вовсе не оправдание. Надеюсь, не забыли так любимое вами суворовское изречение: побеждают не числом, а умением!»

Вы правы, товарищ комполка, абсолютно правы. И я хорошо понимаю, что вы хотите сказать. В том, что погибло столько прекрасных танкистов, моей прямой вины нет, но все же не могу отделаться от мысли, что мог их сберечь, мог спасти. Ведь я же цел! Ведь не заговоренный же я от пули. А не брала не то что пуля — снарядам «тигров» и то не по зубам. Значит, тут что-то другое… Может быть, я чувствовал, куда полетит снаряд, и вовремя отворачивал танк в сторону? Тогда этому надо было научить весь батальон. А я не научил. И вот горят ребята вместе с танками, горят на моих глазах, а я ничем не могу помочь. Жуткая это картина, когда полыхают танки и выскочившие из них люди. Еще страшнее, когда в танке начинают взрываться боеприпасы. Чудовищная сила распирает машину изнутри, броня вздувается пузырями, лопается, рвется на части. Броня! А что же люди?!

До войны я, между прочим, работал на Челябинском тракторном и был тихим инженером-конструктором, погруженным в проблемы прочности корпуса и облегчения его веса. Не поверите, все вечера — за кульманом, даже жениться не успел. Так-то вот… А теперь весь начинен ненавистью! И не в роже моей дело, мщу я не за сгоревший нос и спаленные уши, а за товарищей и израненную землю. Хитрости и изворотливости во мне тоже до чертовой матери. Не поверите, но я наперед знаю, какую лощину проскочить, а где спрятаться, когда стрелять с ходу, а когда притормозить. Я даже успеваю чуть-чуть отвернуть, если стреляют в лоб, — и снаряд рикошетом отлетает в сторону. Оказывается, на войне и этому можно научиться», — закончил Маралов воображаемый разговор с командиром полка.

Тем временем танкисты выбрались из-под «тигра», стянули прожженные комбинезоны и грелись на солнышке. Маралов тоже полез наружу. И вдруг его рука наткнулась на что-то круглое! И теплое! Маралов стряхнул с этого круглого землю — и в ужасе отпрянул: голова! Оторванная голова. Но почему теплая? Осторожно разгреб землю — шея! И плечи!

— Эй! — каким-то свистящим шепотом позвал он. — Ко мне!

Когда танкисты увидели командира, то не на шутку испугались: всегда лилово-красное лицо капитана стало совершенно белым.

— К-кажется, человек, — сказал он. — А м-может, половина.

Танкисты бросились в воронку. Заскорузлыми ладонями разгребали землю, выносили ее шлемами — и вот из курского чернозема на свет начал появляться человек: сперва плечи, потом руки, живот, ноги. Он был совершенно голый. Вытащили на солнце. Присмотрелись — дышит. Но кто он, немец или наш? Хотя что делать нашему под «тигром»? Ясное дело, немец, выскочивший из подбитого танка.

— Сейчас узнаем, — сказал кто-то и плеснул незнакомцу в рот из фляжки.

Человек закашлялся, захрипел и вдруг забористо выругался.

— Наш! — обрадовались танкисты и брызнули на лицо из другой фляжки, где была вода.

И тут к нему бросился Маралов.

— Еще воды. Лей! — крикнул он. — Еще!

Из-под размазанной земли, из-под черной жижи проступали хорошо знакомые черты. Маралов сорвал с себя рубаху и бережно вытер высокий лоб, чуть приплюснутый нос, крепкий подбородок…

— Громов! — ахнул он. — Дружище Громов! Витька! Я же говорил, что на войне тесно. Братцы, это же капитан Громов, мой лучший друг! Это такой парень!

У Маралова не было ресниц, да и веки наполовину сгорели, поэтому он не мог сморгнуть слезы радости, которые даже не пытался скрыть: он просто размазывал их по лицу и без конца тискал и трогал Громова, будто желая убедиться, действительно ли он жив. А тут и Виктор пришел в себя. Он узнал Маралова, пытался что-то сказать, но язык не слушался. Маралов суетился, бегал туда-сюда, смеялся, приглашая всех убедиться, что Громов жив. И вдруг он как-то сразу стал серьезным и собранным: в нем проснулся командир.

— В таком виде капитана в медсанбат везти нельзя. Надо одеть. Рубаха подойдет моя… А штаны? Штанов нет, у всех комбинезоны. Что делать? А вот что. Ефрейтор Галкин, снимайте кальсоны.

— Дык вроде как-то…

— Снимай, тебе говорят! — повысил голос Маралов. — У тебя комбинезон, а человеку срам прикрыть нечем.

— Дык я что, я пожалуйста, — путаясь в лямках, начал раздеваться ефрейтор.

Когда пришла машина с горючим и грузовик с боеприпасами, Маралов приказал прямым ходом везти Громова в медсанбат. Машина уже тронулась, как вдруг Маралов рванул планшет, достал лист бумаги, написал, где, когда и как нашел капитана Громова, и бинтом привязал записку к руке.

— Не помешает, — сказал он на прощание. — А то пока промычит, что да как, не за того примут.

Полсуток, которые были отпущены Маше, неожиданно растянулись. Шальной снаряд разорвался недалеко от операционной палатки, и осколком серьезно ранило хирургическую сестру. Работать без помощницы Васильев не мог. Позвонил в медсанупр: обещали прислать дня через три, не раньше. Но раненые не ждут, их надежды на жизнь исчисляются не сутками, а минутами. И тогда Васильев обратился к Маше.