Вечером в казарме шумно: танкисты вернулись из кино и последний перед отбоем час проводили в той счастливой беззаботности, которую знают они в свое личное время накануне воскресенья; утюжили брюки и кителя, драили пуговицы — это те, на кого в столе ротного старшины заготовлены увольнительные записки на завтра; другие устроились перед телевизором, но большинство толпилось в коридоре. Ермаков кивнул дневальному, подошел к столпившимся. Посреди пятачка стоял Петриченко, самый разбитной в роте солдат. Он был в трусах и майке, на ногах чьи-то широченные сапоги, из которых нелепо и смешно торчали его тощие ноги. Голосом Стрекалина, нажимая на «о», Петриченко угрюмо бубнил под смех слушателей:

— Гироскопы-то мои напрочь разрегулированы, оси-то за рамки параметров выпирают, поршни-то ходят сикось-накось, установки-то сбиты напрочь, в белый свет гляжу как в копеечку, пульты грызу и собственные локти кусаю, а броня истончала — ужас! Не глядите на меня, девки-бабы, а то ведь вся моя противопожарная автоматика нарушилась, и, чем это кончится, рота родимая только из печати узнает.

Петриченко выхватил из-за спины солдатскую газету, растягивая слова и подвывая, закончил тираду четверостишием стрекалинского стихотворения:

Я молчу настойчиво,
Тайну хороня,
Что от взгляда точного
Не спасла броня!

Стрекалина в коридоре не было. Ермаков, увидев ротного старшину — тот шел ему навстречу, — смеясь, тихонько удалился. В канцелярии прапорщик усталым жестом кинул на стол фуражку, приказал солдату, рисовавшему заголовок стенгазеты, удалиться, сел и грустно посмотрел в лицо Ермакова:

— Опять у нас ЧП, товарищ лейтенант. И опять Стрекалин. Своей властью засадил Петриченку под арест — три часа продержал.

— Как это «под арест»? — удивился Ермаков.

— А так, на дровяном складе в каптерке запер.

— Он что, белены объелся?

— Вы его сами спросите.

Ермаков сел. «Вот он, твой черный день. Завтра непременно вызовет Ордынцев и скажет свою сакраментальную фразу: «По Сеньке — шапка, то бишь каков командир…»

— Кому докладывали?

— Линев только что ушел, он знает. Вызывали мы обоих: Стрекалин молчит как пень, Петриченко твердит: сам, мол, зашел в каптерку подремать, а кто-то из соседней роты подшутил. Хороша шутка — его целый взвод искал, вместо того чтобы кинокартину смотреть.

— Но для чего Стрекалину это нужно было?

— Я вот что узнал, товарищ лейтенант. Петриченко умудрился поллитру из города притащить! Одному-то пить скучно, потянул, значит, за собой двух солдат из молодого пополнения. Пошли к дровяному складу — там сейчас никого. Только устроились — Стрекалин вот он. То ли случайно наткнулся, то ли заметил — знаете же, какой он! Ну, бутылку вырвал у Петриченки — и об камень, а молодых отправил в казарму. Они говорят, будто слышали, как Стрекалин пригрозил Петриченке об его голову в следующий раз бутылку кокнуть, если тот молодых станет сбивать с пути истинного. И еще будто сказал: сейчас пойдем вместе к комсомольскому секретарю, все дело выложим и немедля бюро соберем. Тот обозлился — чуть не в драку. Ну, этот черт железнорукий схватил его за шиворот, запихал в складскую каптерку и дверь подпер… Полчаса как выпустили. А Петриченко пришел в казарму и прямо клоуном вокруг Стрекалина вертится: «Ох, Васенька, и наведу ж я нынче пародии на твою угрюмую силу, ох и потешится родимая рота вместе с уважаемым старшиной товарищем прапорщиком Зарницыным!» Вон до сих пор народ потешает…

«Действительно, черт ведь этот Стрекалин! — подумал Ермаков о своем наводчике. — И что же мне с ним теперь делать? Ведь ради него и пришел…»

Старшина словно угадал мысли офицера.

— Отчего он такой стал? Эта история с дневальным. Теперь опять. Был же золото парень… И ведь добра он вроде хочет, а заносит его черт-те куда! Как мы ротному-то объясним?

— Прежде чем объяснять, надо самим разобраться.

— Старший лейтенант Линев, по-моему, мудро рассудил, по-человечески: раз молчат — их дело.

— Как это их дело?! — зло вскинулся Ермаков. — Да они нам завтра знаете что устроят!

— Ничего они не устроят, товарищ лейтенант. Петриченко-то, видно, первый раз почувствовал, что выходки его до добра не доведут. И не признается он ни за что. Да что там говорить!.. Они со Стрекалиным, глядишь, еще дружками станут. В конце концов, и Стрекалин упрется — что с них возьмешь?

— Мне Стрекалин признается.

— Вам — пожалуй. А толку? Потерпевший молчит. А насчет порядка не бойтесь. Даже наши любители на донышко глянуть и те Петриченку не одобрили. Если молчат, так оттого, чтобы Стрекалину беды не было. Поговорить вам со Стрекалиным, конечно, не худо. Но если он даже публично сознается, ради него самого все сделают вид, будто не поверили. Любят его. И молодцом считают за то, что пьянку сорвал. А уж как… Попробуйте вы наказать человека, за которым люди вины не признают. Видите, как тут дело поворачивается. Да и беды-то большой не случилось… Хотя как ведь повернуть дело…

Ермаков слушал, зло играя фуражкой. В суждениях старшины была логика, но она не укладывалась в те правила, которых Ермаков привык держаться: виновен — отвечай, прав — докажи, заслужил — получи. Странно ему было другое: уставник и службист Зарницын, оказывается, мог поступиться кое-какими принципами ради такой вот «справедливости». К тому же Ермаков пришел не наказывать Стрекалина, а совсем наоборот — и это еще сильнее смущало.

— Так как же решим, товарищ лейтенант?

— Сначала разберусь.

Зарницын вздохнул:

— Уйду я с роты, товарищ лейтенант. Прав ротный: старею, трудно за такой оравой доглядывать. Попрошусь куда-нибудь на склад.

— Зря вы это, Сергей Федорович… А поверку начинайте без Стрекалина, потолковать с ним хочу.

Вышли вместе. В коридоре было тихо, зато рядом комната гудела.

— Встать! — гаркнул Петриченко, первым заметив вошедшего лейтенанта, потом, сияя хитрой физиономией, позвал: — К нам, товарищ лейтенант, на партию козла. Ну-ка, парни, потеснись!

— Где Стрекалин?

Наступила неловкая тишина.

— Где ж ему быть, — натянуто улыбнулся сержант, заместитель Ермакова. — В сушилке, Пегаса небось объезжает.

Летом сушильная комната пустовала, и с тех пор как в окружной газете появилось первое стихотворение ефрейтора Стрекалина, командир роты вручил ему ключ от комнаты и назначил ответственным за порядок в ней, сказав при этом: «Вот тебе заодно поэтическая лаборатория. Раз таланты образуются в покое, в личное время можешь здесь сочинять сколько душе угодно». Поступив так, капитан Ордынцев не только проявил поразительное внимание к доморощенному поэту, но и обнаружил знакомство с методикой подготовки талантов. Как знать, не увлекался ли он сочинительством в молодости? Стрекалин скоро отплатил: написал для солдатской газеты стихотворный репортаж о ротном учении, где главным героем, естественно, был командир. Потом выдал маршевую песню, которую теперь распевает весь полк. Ее-то и услышал Ермаков, когда отворил дверь:

По тревоге ночью серой —
Есть обязанность такая —
Заслонить броней и сердцем
Тополя родного края…

Ермаков любил слушать Стрекалина, негромкий его баритон. Стрекалин пел просто, как поет в забывчивости русский человек: поет, потому что в эту минуту песня — необходимое дело, частичка жизни, которую нельзя прожить по-другому.

Сейчас Стрекалин сидел на краешке стола, спиной к лейтенанту, и медленно пощипывал струны гитары. Мелодия внезапно сломалась, гитара загудела басовыми струнами в отрывистом и резком ритме:

Случится тонуть и гореть —
Шути над бедою неправой:
С улыбкой легко умереть,
И все-таки лучше со славой!
А слава — достойный наряд
К последнему в жизни параду.
Ты вспомни десантный отряд,
Однажды попавший в засаду…