А в промежутках между словами страсти он скрипел зубами, прилагая все силы, чтобы задержать развязку до того мгновения, когда ее наслаждение станет полным.

Ее ароматные волосы, щекочущие его лицо; ее прекрасное разгоряченное тело, так беззаветно льнущее к нему; ее нежный детский голос, почти беззвучно произносящий его имя… Луис уже был не в силах владеть собой. Он больше не мог оттягивать решающий миг.

Дыхание Эми стало еще более частым; еще мгновение — и она взмолилась:

— Разве… Луис… Я…

— Да! — решительно бросил он, чувствуя, как сжимается она внутри, в бесхитростной попытке удержать его. — Да, маленькая, пусть будет так. Пусть будет так.

Подхваченная радостью такой силы, что впору было испугаться, Эми уже не могла бы остановиться, даже если бы хотела. Потеряв всякую власть над собой, в сгущающемся мареве страсти она выкрикнула его имя, и это был для Луиса сладчайший из звуков. Наконец-то он мог дать волю и себе. Как одержимый, он ворвался в нее — оставаясь с ней, отдавая ей все, что имел. Когда ее безумная опустошающая кульминация подходила к концу, началось и его взрывное освобождение, и его громкие, не сдерживаемые стоны соединились с ее замирающими возгласами ликования.

Глава 29

Та же самая полная майская луна, которая в Орилье освещала двух пылких любовников, стоящих на коленях на присыпанном сеном полу конюшни, лила свои лучи и в роскошно убранную спальню в развеселом районе Сан-Франциско, на набережной Барбери-Кост. В то время как на высоком расписном потолке резвились изображенные там нимфы и сатиры, внизу, под ними, нимфа из плоти и крови с кожей медного оттенка и угольно-черными волосами резвилась в обществе склонного к излишествам, ненасытного белокурого сатира.

Его затуманенные от виски голубые глаза следили за каждым сладострастным движением гибкого тела черноволосой женщины; сам же он, раздетый догола, сидел, широко расставив колени, на кровати, застланной малиновым атласным покрывалом, с длинной сигарой в одной руке и стаканом кентуккииского бурбона в другой.

Женщина танцевала для него, потому что он так приказал.

Танцевала уже больше часа. Ей было жарко, она устала и струйки пота стекали по округлым формам ее тела цвета меди. Густые черные волосы, разделенные прямым пробором и спадавшие до бедер, были растрепаны и влажны. Они хлестали ее по лицу и плечам, когда она кружилась на месте, извивалась и замирала в непристойных позах ради угождения светловолосому зрителю.

Женщину звали Накори. Ее матери из народа апачи было пятнадцать лет, когда она родила Накори — а случилось это двадцать четыре года назад — от пожилого (за пятьдесят) англичанина, который явился в Америку с намерением пополнить число американских скотоводов.

Скотоводство не пришлось по вкусу сэру Альфреду Виттингтону, равно как не обрадовала его и перспектива стать отцом индейского младенца. Когда живот его краснокожей сожительницы слишком явно округлился, сэр Альфред прогнал ее, а сам отбыл обратно в Англию, где его дожидалась семья: степенная супруга с лошадиным лицом и пятеро детей разного возраста.

Беременная девочка-апачи вернулась к своему народу. Ее дитя увидело свет в поселении апачей-мимбреньо на севере Мексики, и все племя заботливо выхаживало младенца, а когда Накори выросла и превратилась в красивую девушку, за ней стали увиваться самые отважные из юных воинов.

Мать учила дочку английскому языку, которому сама научилась от несостоявшегося скотовода, и частенько рассказывала о великолепном доме, где жила с отцом Накори, но при этом не забывала предупредить, что от того мира ничего нельзя ожидать, кроме разбитого сердца. К двадцати годам Накори успела дважды выйти замуж и дважды овдоветь; теперь в ней понемногу разгоралось желание самой посмотреть, что же собой представляет этот мир белых людей. В одну из жарких летних ночей, улучив подходящий момент, Накори под покровом тьмы тайком покинула поселение. На ее беду, по дороге ей скоро повстречалась тройка апачей, принадлежащих не к той ветви этого народа, к которой относилась она сама, а к другой — к апачи-мескалеро. Эти трое отвезли ее к себе, в холодное становище в горах Чисо. А там их рослый худощавый вождь, устрашающе-уродливый верзила по имени Змеиный Язык, бросил на красивую светлокожую женщину один-единственный взгляд и тут же приказал своим воинам доставить ее к нему в хижину.

Все крики и протесты Накори не привели ни к чему. Через несколько минут ее втолкнули в тускло освещенное жилище Змеиного Языка. Она в ужасе обернулась: хозяин хижины вошел следом.

Отвратительный вождь-мескалеро с крошечными глазками-бусинками, огромным бесформенным носом и широким, от уха до уха, ртом, из которого привычно высовывался неправдоподобно длинный язык (отсюда и его племенное прозвище), стоял так близко, что она ощущала тепло его тела.

Накори зажмурилась и застыла от напряжения. В тишине послышался шорох и звук от падения кожаных штанов на пол. Через несколько секунд он уже стоял перед ней, обнаженный ниже пояса, но его мерзкое страшное лицо теперь было спрятано за столь же безобразной и пугающей маской дьявола.

То была грубо вырезанная маска с рогами, сделанными из выкрашенных алой краской оленьих рогов, с длинным кожаным языком и жуткими клыками и наводящими ужас мраморными глазами с прорезями под ними.

Накори стряхнула с себя оцепенение и пронзительно вскрикнула, когда вождь грубо сорвал с нее платье из оленьей кожи и все, что было под этим платьем надето. Какое-то время она еще боролась, но добилась только того, что ему это надоело. Высунув свой собственный длинный язык в отверстие над мягким кожаным языком маски, он швырнул Накори на постель из бизоньих шкур и без промедления последовал за ней.

При первом же прикосновении его длинного мокрого языка к ее голой левой груди Накори содрогнулась от гадливости, ее по-настоящему затошнило. Но это было лишь началом долгого знойного дня, в течение которого вождь, не снимая дьявольской маски, в полумраке наглухо закрытой хижины медленно и методично вылизывал каждый дюйм ее тела, как ни корчилась она от отвращения.

Когда на ней не осталось ни одного кусочка кожи, который бы вождь не облизал — будь то пятки ног, или ладони, или глубоко внутри ушей, — он плюхнулся на спину и приказал ей сесть на него верхом. Готовая на что угодно, лишь бы кончился этот кошмар, Накори приняла в себя его торчащий кол, покрутила бедрами и уже через несколько секунд услышала его удовлетворенный возглас.

Осторожно соскользнув с его тела, она уже пыталась встать на колени, когда он схватил ее и притянул обратно.

На языке индейцев-апачи он уведомил ее:

— Ты останешься здесь со мной. Будешь моей женщиной.

Когда она решительно затрясла головой, он выхватил острый нож, приставил лезвие к ее шее и повторил:

— Будешь моей женщиной.

С того самого дня Накори была женщиной вождя по имени Змеиный Язык. За ней пристально следили. Все знали, что вождь оказал ей предпочтение из-за красивого лица и более светлого цвета кожи, чем у женщин его племени. К женщинам со светлой кожей вождь относился с особым пристрастием. Однажды ему удалось захватить пышнотелую белую женщину, и уж до того он на нее не мог надышаться, что, как говорили в племени, он и впрямь любил ее до смерти. Никто не знал наверняка, как это вышло, но только белая женщина, прожив с вождем меньше года, исхудала и подурнела до крайности, так что никто и не удивился, когда она умерла.

Накори была сотворена из более крепкого материала. Она не исхудала. Не подурнела. Она не умерла, хотя бывали моменты, когда ей не хотелось жить. Она никогда не открывала вождю своих чувств. За несколько недель она научилась ловко притворяться, что безумно полюбила этого развратного урода.

Ни на мгновение не позволяя себе расслабиться, она теперь была неизменно нежна с человеком, чье бронзовое тело могло служить образцом мужского совершенства, а лицо вызывало тошноту. Она делала вид, что не может вынести ни минуты, когда он не с ней. Она следовала за ним неотступно, как верная собака, и ее обожающий взгляд всегда был прикован к его чудовищному лицу.