Он смотрел на обыденную картину — как рыжеволосый юноша, уже переодетый ко сну, высовывается в окно и, потягиваясь, разглядывает восходящую на небе луну — но Луи казалось, что он видит древнее божество, дух пламени, ступивший в их дом, чтобы спалить его дотла.

Он смотрел — и никак не мог насытиться. Каждое движение юноши казалось ему единственно верным, точно попадающим в цель — и каждое причиняло боль. Луи казалось, что он уже знал его. Что именно этот таинственный дух приходил к нему во снах. Что во всех прошлых и будущих жизнях незнакомец был предназначен только для него.

И теперь Луи понимал. Осознание пришло мгновенно, хотя не имело смысла и было лишено логики: именно огненный дух был тем, кого Рауль отнял у него. Именно за эту кражу Луи всю жизнь ненавидел его, хотя и не знал о ней ничего.

Рыжеволосый призрак не мог принадлежать ни Раулю, ни кому-либо еще. Только руки Луи могли касаться его. Только взгляд Луи мог его ласкать. Луи думал, что будь у него такая возможность, он похитил бы это загадочное, неземное существо, запер его и не показывал никому.

Три дня он наблюдал, как юноша, ставший его наваждением, занимается с учителями, играет на скрипке, поет. Голос его еще более, чем вид, сводил Луи с ума.

И все это время он мог думать только об огненном видении, каждый раз ожидая, когда стройный силуэт промелькнет в окне.

Луи напрочь забыл о поручении отца. Теперь его интересовал только один человек — имени которого Луи, далекий от столичной жизни, пока еще не знал.

На третий день, однако, Кадан покинул дворец. В окружении десятков пажей кортеж с носилками двинулся по узким улочкам Парижа, и, уже ни капли не интересуясь судьбой брата, Луи направился за ним.

Он следовал за процессией до самых ворот загородного особняка, который приказал построить для Кадана Рауль — и едва он понял, что это и есть тот самый дворец, о котором не раз говорил ему отец, сердце сдавила боль.

Луи, однако, стиснул зубы. И продолжал наблюдать.

Кадан в тот вечер играл Париса.

Он редко ставил античные драмы, предпочитая баллады и саги, каких не знал никто в городе, кроме него. Однако эта роль — как и несколько других, в том числе женских ролей — все же нравилась ему.

Церковники, безусловно, сказали свое слово — впрочем, они выражали свою ненависть к любому из театров и любой из трупп, даже если та ставила сюжеты из Евангелия, потому Кадан не считал нужным обращать внимание на их пустую болтовню.

Разморенный после выступления и уставший после долгого пения арии, написанной специально для него, Кадан возлежал на подушках в одной из беседок в парке своего нового поместья и сквозь тонкий полог невесомых тканей наблюдал, как мимо скользят аристократы в дорогих одеждах, которые всего несколько лет назад и не взглянули бы на него.

Кадан щурился. Ему нравилось думать, что теперь все они будут танцевать под музыку, которую играет его оркестр.

Он неторопливо цеплял трюфели из серебряной чаши и отправлял их в рот. Кадан предпочитал есть один. Он вообще не слишком любил людей, предпочитая, чтобы между ним и его зрителями всегда оставалась граница зала. Единственным, кого впускал он в свой собственный доверенный круг, был Рауль. И — поскольку того требовал сам Рауль — его четверо друзей.

В безумных забавах последних Кадан участия не принимал — разве что Рауль его вынуждал.

С Бертеном и другими старыми знакомыми Кадан давно уже не общался — лишь регулярно высылал им деньги, потому что "обещал не забывать". В последнее время сопроводительные письма Бертену писал его секретарь.

Но Раулю было уютно одному в окружении книг и картин, которые будили в нем смутные, казалось бы, давно уснувшие чувства, как будто сквозь серый полог пыльных декораций проглядывала настоящая жизнь, которую он давно забыл.

Он просил слуг привозить ему новые и новые фолианты, предпочитая исторические хроники античным и церковным текстам. В них он изыскивал обрывки историй для своего театра, чтобы затем передавать их драматургам, которые писали пьесы для него.

Кадан и сам понемногу начинал писать, но слова и образы никак не складывались в цельную историю у него в голове. Он мог красиво говорить, петь и танцевать, но не мог сложить воедино сказку, которая терзала его, болью отдаваясь в душе.

Множество страниц, исписанных красивым почерком, стопками лежали в его кабинете, но разложить их по порядку Кадан не мог. Иногда это приводило его в такую злость, что он принимался бросать листки в огонь один за другим.

В этой единственной ненаписанной пьесе воедино мешались древние северные боги и британские легенды о рыцарях, норманнские завоеватели и белые плащи крестоносцев, идущих на восток.

Кадан все чаще думал, что никогда уже не поставит эту пьесу — и так же точно знал, что главная роль предназначена в ней для него.

Погрузившись в мысли о творческих муках, он не сразу заметил, как звуки музыки стали стихать, удаляясь. Гуляния переходили в новую фазу, и гости перемещались к пруду, где вскоре должен был громыхнуть салют.

Кадан соскользнул со скамьи, заваленной подушками в шелковых наволочках, и остановился у выхода в сад.

Он сделал это абсолютно бесшумно, и потому наблюдатель, следивший за ним всю ночь, не успел скользнуть в тень.

Кадан опустил взгляд на незнакомца в черном плаще с полумаской на лице, и его прошиб озноб.

Кадан замер в молчании, глядя на него, и незнакомец так же смотрел на Кадана неподвижным взглядом, почему-то не пытаясь исчезнуть.

Незнакомец был настоящим. Его глаза и волосы, выбившиеся из-под шляпы с пером, принадлежали тому миру, следы которого Кадан силился отыскать в строчках старинных сказаний и баллад.

— Кто вы? — с трудом выдавил он, чувствуя, что голос его предает, но не в состоянии с ним совладать.

— Я ваш сон, — глухо, почти шепотом, произнес незнакомец, но в наступившей тишине Кадан отлично расслышал его.

— Нет. Сон — то, что происходит со мной сейчас.

Незнакомец молчал.

Кадан скользнул вперед, подаваясь к нему, намереваясь схватить и удержать, не позволив растаять в темноте. Повинуясь внезапному порыву, он едва не повис у незнакомца на шее, но тот перехватил его запястья и удержал.

Голубые глаза смотрели на Кадана в упор.

— Я когда-то обещал, что дам вам все. Все золото мира и все богатства богов.

Кадан сглотнул, в страхе глядя на него. Он не мог этого говорить. Не мог знать. Это в самом деле был сон.

— Жаль, что не я дал все это вам.

Незнакомец резко отпустил его. Прошелестела листва, и плащ его слился с темнотой.

А Кадан остался стоять, необычайно остро ощутив свое одиночество. Мир, который несколько мгновений назад без остатка принадлежал ему, теперь казался нереальным и чужим.

ГЛАВА 8. Незваный гость

Злость клокотала в груди Луи, когда он покидал Парк Семи Муз — как называл свои владения молодой Парис.

Он видел достаточно, чтобы возненавидеть Кадана так же сильно, как ненавидел Рауля, владевшего им.

Он ненавидел шотландца за одно то, что тот посмел быть с другим. За то, что принимал подарки от Рауля, за то, что имел наглость радоваться им.

И ненависть его к Раулю наконец обрела лицо. Луи было безразлично, что он знал Кадана всего несколько дней. Он ненавидел Рауля за то, что тот первым отыскал этот драгоценный рубин. За то, что сумел завладеть им. За то, что Рауль вообще родился на свет.

Тем вечером он так и не вернулся в трактир. Всю ночь Луи гнал коня, силясь ощущением свободы и скорости пересилить клубившуюся в нем злость, но так и не смог — наутро она стала только сильней.

Он разрывался между двумя решениями: вернуться к герцогу и сказать ему, что не может выполнить поручение. Что у Рауля все хорошо и без него. Луи верил, что Эрик поймет. Что он сможет его убедить.

Другим решением было открыться немедленно, заявиться к Раулю в дом и больше не покидать его. Объявить свою власть на рыжеволосого демона.