Стиснутый очередью, я чувствую, как надежды стоящих за мной напирают сзади, и вот уже мое тело распялено на спине молодой женщины; у нее высокая прическа, на шее по-детски трогательный светлый пушок… Строго запрещается всякому, кто случайно или по необходимости оказался в близком контакте с другим лицом в очередях, собраниях либо в пути следования, обнаруживать, предлагать, давать знать и выказывать любым иным способом… — каким диким, хмурым языком говорят порою наши законодательные акты! — «похотливое домогательство», «развратные действия»… Попадается всегда мужчина, и понятно почему.

С девушкой мне ясно. Я шепчусь с ней. Она выворачивает шею, насколько это возможно и через плечо бормочет мне ответ. Это не значит, что у нас секреты — три часа назад мы знать не знали друг друга. Это своего рода психологический рубеж между беседой двух лиц и коллективным собеседованием. Мы оба вторые с правого края; стало быть, не только спереди и сзади, но еще по обе стороны от нас чужие уши и праздные языки. С молчаливого согласия мы хотим быть наедине в толпе.

По правую руку от меня — мусорщик. Слева — бабуля, радиомонтажница-пенсионерка. С ними тоже ясно.

О соседе сзади мне не хочется ничего выяснять.

Сирена: восемь пятнадцать. Осталось сорок пять минут. В девять, самое позднее — в девять пятнадцать надо двигаться на службу, иначе этими забитыми улицами я не поспею к одиннадцати, когда моя писательская смена должна рассесться по столам.

На девушке голубое платье. Обращаясь ко мне, она поворачивает голову вправо. Четвертушку ее лица я вижу немного сверху: скула, нос уточкой, наверно, большой рот.

За прошедшие три часа она успела заразить меня неким азартом — давно что-либо подобное помалкивало во мне. Нужно добраться до окон! Нужно поспеть на работу!

Я шепчу:

— Вы видели фильм Зэмпорта?

У меня смутное намерение пригласить ее на картину, если она не видела; ничего, что сам-то я видел.

Через правое плечо она отвечает:

— Как раз вчера вечером.

— Понравился?

Пожимает плечами. Я грудью чувствую это пожатие.

— Мне не понравилась та сцена, когда они стоят в толпе около — как это называется? Гидравлический подъемник? — ну когда она рассказывает ему о парне, с которым раньше встречалась. Кто ее тянул за язык?..

Из того немногого, что она обронила о мужчине по имени Стар (или Старр?), и по горячности, с которой винит себя в расстройстве их отношении, я смекаю, почему эта сцена огорчила ее.

— Так оно обычно и бывает, — говорю я.

— М-м…

Сомневается.

— То есть случается такая минута, когда мы бездумно говорим невозможные вещи.

Не отвечает. Она впечатлительна. Это чувствуется. Похоже, она ждет, чтобы я огорошил ее каким-нибудь признанием. Я и сам этого хочу, да язык прилип к гортани.

Из всех звуков главный — шарканье ног. Транспорт гудит электричеством, переговариваются люди, местами вспыхивает смех. Мне кажется, вдалеке я слышу воробьев. Мой задний сосед — брюзга. Сколько нас здесь набито! Отец рассказывал, как маленьким он стоял однажды рано утром на дюне в Кейп-Коде и смотрел на пески справа и слева, раскинувшиеся так далеко, что береговая линия таяла в дымке и ни одной живой души ни справа, ни слева… А стиснутые в этой очереди охотно идут на риск — заводят знакомства.

Я потому называю пенсионерку-радиомонтажницу бабулей, что она рассказала мне о своем внуке Роберте: ему четырнадцать лет, он подвергся стерилизации, теперь, стало быть, взрослый мужчина и один из четырехсот учащихся в Нью-Хейвене, отобранных в этом году обучаться чтению. Как она гордится им! Хотя и невысоко ставит ремесло, которому его будут обучать. У нее тени под глазами, в беспорядке седые волосы, но лицо волевое, нем проступают монгольские либо татарские черты: широкий овал, миндалевидные глаза, высокие скулы, налив энергии. В ином веке она могла быть наездницей, а тут простояла жизнь у штамповочного станка. Она мне нравится.

Мусорщик справа от меня нравится мне меньше, потому что он то и дело тянет шею послушать, о чем мы с девушкой шепчемся. На нем чистый зеленый комбинезон, спереди застегнутый на молнию, на левом плече вышит золотой орел с красными молниями в когтях. Он рассказал, что ночи проводит на четвереньках — скребет лестницы. Отсыпается днем и поэтому сейчас зевает. «Зэмпорт помешан на самом себе», — говорит он девушке и снимает напряжение, которое оставили слова о «невозможных вещах», сказанных бездумно.

Видимо, так оно и есть — помешан. Чтобы в наши дни сделаться известным, нужно лопаться от тщеславия, иметь сильный характер, уметь подмять других, нужны железная выдержка и кое-какие способности. А удержать известность почти невозможно: очень многие способны подмять других, да и с иными способностями много умельцев. Только кому она теперь нужна, известность? Я бы поменялся местами с мэром Нью-Хейвена, а он не особо известен, я и фамилию его не вспомню — что-то опять итальянское. Я бы хотел быть на его месте потому, что он имеет бесценное право входить в «Зелень», подстригать траву, стоять в одиночестве на широкой лужайке.

Девушка поворачивает голову и спрашивает: — Вы где живете?

— В блоке Мэринсона. Это за Уитни.

— Счастливый.

— Не знаю. Условия современные. Но… — Я еще приблизил губы к ее уху — она наверняка почувствует на шее мое дыхание — и прошептал: — У нас неспокойно. Я стою с прошением о дополнительной площади.

— Что?! У вас будут неприятности.

Я делаю глупость. Знаю. Но я должен попытаться. Ходит слух, что индивидуальную норму собираются урезать. Сейчас максимальная площадь на одного человека составляет шесть футов на двенадцать. Дают в зависимости от общих условий: площадь находится в обратной зависимости от предоставленных удобств. Моя, например, семь на одиннадцать; считается, что в жилом блоке Мэринсона великолепные условия. Жилая площадка отмечена линиями на полу спального зала. На этом пятачке надо разместить все свои пожитки; за исключением часов общественного пользования, строго наказывается посягательство на чужие владения, даже посягательство невольное, когда роняешь за черту вещь. Недавно ночью у нас было самое настоящее побоище: один разметался во сне и вылез ногой на супружескую площадку, а там имел место — так, во всяком случае, утверждалось, — коитус. Нам без конца твердят: «Смирение есть выживание». Девушка права: я могу навлечь на себя неприятности.

Только бы добраться до жалобных окон.

Стоящий сзади хрипит:.

— Шевелитесь!

Здание Бюро — до него уже буквально рукой подать — уцелело благодаря Обществу по охране исторических достопримечательностей. Воплощая средневековую идею власти, романтический девятнадцатый век сложил здание из камня, скупо декорировав скошенными аркатурами и романскими каннелюрами; цветовая гамма — от кофейного до бежевого, грубо обтесанная кладка изрыта оспой и потемнела от грязи; такова эта цитадель, в которой укрылись люди, по долгу службы говорящие: «Нет».

Кто-то позади наелся чесноку. Другие утренние запахи: сладостный дух свежескошенной травки за той стеной и злостная вонь пластмассы с фабрик за Вустер-сквер.

Утренняя дымка к этому времени растаяла, на темные гребни здания Бюро с Пролива наползают опушенные белым облака, и из пронзительно голубых разрывов проливается синька на голубое платье возле моей груди и бледной акварелькой ложится на светлую кожу над воротом, по-небесному голубя белую шею.

Вдруг справа встревает эта швабра:

— Вы о чем говорили?

У него хищный, крючковатый нос, двойной подбородок, по-солдатски коротко стриженная каштановая голова и карпе глаза, неправдоподобно близко поставленные.

Выручая меня, девушка быстро отвечает:

— Мы говорили о наших прошениях. Ваше о чем?

Он хмурится и замыкается в себе.

— Белковый рацион.

— А в чем, собственно, дело? — спрашиваю я.

Но какое-то опасение сводит его глаза еще ближе к переносице, он буркает: