— Хорошо, хорошо!.. Клянусь всеми богами Олимпа! Теперь ты, грубиян и дикарь, животное, лишенное разума, обрушиваешься на меня со всей злобой… а я, глупая, недостойная женщина, люблю тебя, вместо того чтобы презирать и не обращать на тебя никакого внимания… Поделом мне!

— Но почему же, если ты любишь меня, тебе непременно надо внушать мне ненависть к Спартаку, благороднейшему человеку, человеку великой души и светлого ума? Я не обладаю ни одной из украшающих его добродетелей.

— Ах, глупый человек, ведь и я тоже была введена в заблуждение его мнимыми высокими качествами и добродетелью, я тоже считала, что он не человек, а полубог, хотя я умом и образованностью выше тебя. Долгое время я верила, что в душе его живут самые высокие чувства, но, к великому своему сожалению убедилась в том, что Спартак — лжец, каждый его поступок, каждое его слово — притворство, лицемерие и в сердце его горит одно-единственное чувство — честолюбие; я узнала, я поняла, я убедилась в этом, а ты глупец, глупее барана…

— Эвтибида! — весь дрожа, произнес Эномай, и голос его был похож на глухое рычание льва.

— Глупее барана, — храбро продолжала Эвтибида, и глаза ее засверкали от гнева. — Ты ничего не увидел и не видишь. Ведь только что, среди неумеренных возлияний, ты простирался перед ним ниц, как самый жалкий раб, и пел ему гимны.

— Эвтибида! — еле сдерживаясь, повторил германец.

— Не боюсь я твоих угроз, — презрительно ответила гречанка. — Зачем я поверила твоим словам любви, теперь я могла бы ненавидеть тебя так же сильно, как я презираю тебя.

— Эвтибида! — громовым голосом воскликнул Эномай; он в ярости вскочил и, угрожающе подняв кулаки, подошел к девушке.

— Посмей только! — надменно произнесла Эвтибида и вызывающе топнула ногой, гордо глядя на гладиатора. — А ну-ка, смелей, ударь, бей, задуши бедную девушку своими звериными лапами… Это принесет тебе больше чести, чем убивать своих соотечественников в цирке… Ну, смелее! Смелей!..

При этих словах Эвтибиды Эномай в ярости бросился к ней и готов был задушить ее, но, подойдя к любовнице, вдруг опомнился и, задыхаясь от гнева, глухо произнес, потрясая кулаками:

— Уходи… Эвтибида… уходи, ради богов твоих… пока я не потерял последнюю каплю рассудка!..

— И это все, что ты можешь ответить женщине, которая любит тебя, единственному на земле существу, любящему тебя? Так-то ты платишь мне за мою любовь? Вот она, благодарность за все заботы, которыми я окружила тебя, признательность за то, что вот уже сколько месяцев я думаю только о тебе, о твоей славе, о твоем добром имени! Хорошо же! Отлично! Этого следовало ожидать! Вот, делайте добро людям, — добавила она более мягко и нервно забегала взад и вперед по палатке, как только увидела, что Эномай опустился на скамью. — Думаешь о счастии и благополучии людей, близкого человека — и вот награда! Как я глупа! К чему мне было думать о тебе, заботиться о твоей славе? За что ты обрушил на меня свой зверский гнев и эти страшные проклятия, за что? Ведь я старалась спасти тебя от черных козней, которые замыслили против тебя.

И помолчав, она добавила дрожащим, взволнованным голосом:

— Нет, напрасно я так поступала. Мне не надо было вмешиваться. Пусть бы тебя растоптали, пусть привели бы к гибели… О, если бы я только могла остаться к этому равнодушной! По крайней мере, я избежала бы сегодня этих страданий, они для меня тяжелее смерти… Терпеть оскорбление от тебя… от человека, которого я так любила… который мне дороже жизни… О, это слишком!.. Я так страдаю… Как бы ни были велики грехи мои в прошлом, такого горя я не заслужила!

И Эвтибида зарыдала.

Этого было более чем достаточно, чтобы сбить с толку бедного Эномая; его ярость стихла и уступила место сомнению, неуверенности, затем в нем заговорила жалость, нежность и, наконец, любовь, и когда Эвтибида, закрыв лицо руками, пошла к выходу, он вскочил и, загородив ей дорогу, произнес смиренно:

— Прости меня, Эвтибида… я сам не знаю, что говорю… что делаю… не покидай меня так… прошу тебя!

— Отойди, во имя богов, покровителей Афин! — сказала куртизанка, гордо подняв голову и глядя на германца с презрением; глаза ее были еще влажны от пролитых слез. — Отойди… оставь меня в покое и дай мне вдали от тебя пережить свой позор, свое горе, предаться сладким воспоминаниям о своей отвергнутой, разбитой любви.

— О нет… нет… я не допущу того, чтобы ты ушла… я не отпущу тебя, не позволю, чтобы ты так ушла… — говорил германец, схватив девушку за руки и ласково увлекая ее в глубь палатки. — Ты должна выслушать мои оправдания… Прости меня… прости меня, Эвтибида… прости, если я обидел тебя… сам не знаю… как будто бы не я говорил… гнев обуял меня… Выслушай меня, молю тебя.

— Неужели я опять должна выслушивать поношения и оскорбления? Отпусти, отпусти меня, Эномай, я не хочу испытать самого ужасного горя: увидеть, как ты снова набросишься на меня. Я не хочу умереть от твоей руки, со страшной мыслью, что ты — мой убийца!

— Нет, нет, Эвтибида, не считай меня способным на это, не пользуйся правом, данным мною тебе сегодня, презирать меня, не пользуйся благоприятным положением, в какое тебя поставила моя звериная злоба… не своди меня с ума; выслушай меня, выслушай, Эвтибида, или, клянусь священной змеей Мидгард,[173] я перережу себе горло на твоих глазах!

И он выхватил кинжал, висевший у него за поясом.

— Ах, нет, нет!.. Во имя молний Юпитера! — с притворным ужасом восклицала куртизанка, умоляюще протягивая к великану руки.

И слабым голосом она произнесла печально:

— Твоя жизнь слишком дорога для меня… слишком драгоценна… о мой обожаемый Эномай, о любовь моя!

— О Эвтибида! О моя Эвтибида! — произнес он нежно голосом, в котором звучала искренняя любовь. — Прости меня, прости мой неразумный гнев, прости, прости меня…

— Ах, золотое сердце, благородная душа! — растроганно проговорила девушка, улыбаясь, и обвила руками шею колосса, простершегося у ее ног. — Прости и ты меня за то, что я разгневала тебя и довела до ярости.

Крепко прижав Эвтибиду к груди, германец покрывал поцелуями ее лицо, а она шептала:

— Я так люблю тебя! Я не могла бы жить без тебя! Простим друг друга и забудем о случившемся.

— Добрая… великодушная моя Эвтибида!

И оба умолкли, слившись в тесном объятии. Эномай стоял на коленях перед Эвтибидой.

Первой нарушив молчание, она вкрадчиво спросила:

— Веришь ли ты, что я люблю тебя?

— Верю, так же, как верю во всемогущество бессмертного Одина и в то, что он разрешит мне в тот день, когда душа моя расстанется с телом, пройти по великому трехцветному мосту в великий град блаженных и отдохнуть под сенью исполинского ясеня Идразила.

— Тогда скажи, во имя золотых стрел Дианы, как же ты мог хотя бы одно мгновение усомниться в том, что я желаю тебе добра?

— Я никогда в этом не сомневался.

— А если ты в этом не сомневался и не сомневаешься, почему же ты отвергаешь мои советы, почему веришь вероломному другу, который предает тебя, а не женщине, которая тебя любит больше жизни и хочет, чтобы ты был великим и счастливым?

Эномай вздохнул и, ничего не ответив, поднялся и стал ходить взад и вперед по палатке.

Эвтибида украдкой наблюдала за ним; она сидела на скамье, облокотившись на стол, и, подпирая голову правой рукою, левой играла серебряным браслетом, изображавшим змею, кусавшую свой хвост; браслет этот она сняла с руки и положила на стол.

Так прошло две минуты. Оба молчали, потом Эвтибида, как будто говоря сама с собой, сказала:

— Может быть, я предупреждаю его из корысти? Предостерегаю его от чрезмерной откровенности его благородного сердца, от слепой доверчивости его честной натуры; указываю ему на все хитросплетения козней, которые самая черная измена готовит ему и бедным гладиаторам, восставшим в надежде на свободу, совершающим чудеса храбрости, меж тем как они обречены на участь во сто крат худшую, чем прежняя их судьба, — может быть, делая все это, я забочусь о своей выгоде, не так ли?

вернуться

173

Мидгард — в мифологии древних германцев бесконечной величины змея, погруженная Одином в море; там она, кусая свой хвост, заполнила своим телом всю землю. (Прим. автора.)