— Проклятье! Значит, нашлись негодяи, которые спустились в рудник, — возмутился Карл Тиле.

Немного спустя подъехал Брозовский на своем стареньком мотоцикле.

— Привет! Ну, как дела?

— Кое-кто все-таки спустился в шахту, Отто.

— Вот как? Сколько же их?

— Трудно сказать. — Август Геллер пожал плечами. — Это мы виноваты.

Брозовский взглянул на смущенные лица горняков и обеих женщин.

— Только носы не вешать! — сказал он. — Мы давно не бастовали. Придется опять начинать с азов. Но теперь это пойдет у нас быстро, вот увидите.

Он поехал дальше.

В рудник спустились немногие, всего шестьдесят два горняка. В основном это были пожилые люди и инвалиды, занятые на подсобных работах. Да и могли ли шестьдесят два человека обеспечить работу целого рудника?

Когда наступил полдень, дирекция была вынуждена отправить штрейкбрехеров домой. Снова пришли в движение огромные колеса — и шестьдесят два человека поднялись на поверхность. Колеса остановились. На руднике «Вицтум», на руднике «Клотильда», на руднике «Вольф» — по всему Мансфельду. Забастовка!

В Эйслебене состоялось собрание. Профсоюзных руководителей, попытавшихся выступить против забастовки, горняки с позором выгнали из зала.

После собрания рабочие вышли на демонстрацию. Они прошли по всему Мансфельду, и в каждом поселке из низеньких, бедных домиков выходили горняки и присоединялись к демонстрантам. Развевались знамена, и впереди полыхало красное знамя из Кривого Рога.

Демонстранты проходили мимо терриконов, мимо рудничных подъемников с неподвижно застывшими колесами, мимо медеплавильных заводов с высокими трубами, из которых не валил дым. Мощная рука забастовки остановила заводы и рудники.

Молчал колокол — рука стволового не прикасалась к нему; решетка закрывала ствол шахты, и некому было отодвинуть ее. Подъемная клеть не спускала рабочих под землю и не поднимала к дневному свету вагонетки с медной рудой.

Ни грамма меди эксплуататорам! Ни одного грамма меди! Внизу, в шахте, было темно и тихо. Стояли вагонетки, локомотивы и поездные составы. Не мигали во мраке огоньки рудничных ламп, не грохотали отбойные молотки, вгрызаясь в породу. Забойщики отложили в сторону отбойные молотки, навальщики — лопаты, а мальчикам-откатчикам надоело за пинки и за гроши толкать в забоях тяжелые вагонетки.

И наверху тоже царила тишина. В сортировочных больше не отделяли руду от пустой породы; не тянулись груженые поезда к медеплавильным заводам: на заводах потухли плавильные печи. Ни грамма меди медным королям!

Восемнадцать тысяч человек приняли участие в демонстрации. День был жаркий. Горняки шагали босиком, перекинув ботинки через плечо, — так было легче идти, да и подметки поберечь не мешало. В поселках демонстрантов встречали женщины и протягивали им кувшины и фляги с холодной водой.

Бастующие рабочие Мансфельда под красными знаменами шли по шахтерскому краю.

Кастрюля

И вот прошло уже две недели, а канатные шкивы над рудниками все еще оставались неподвижны.

Бабушка Брахман торопливо, насколько позволяли старые, больные ноги, ковыляла вниз по переулку, круто спускавшемуся к Рыночной площади. Под мышкой она несла какой-то предмет, завернутый в газету. Старушка была не на шутку разгневана, с лица ее не сходило сердитое выражение.

— Уж я им покажу, уж я им задам! — бормотала она.

Перед зданием стачечного комитета расхаживал длинноногий, прямой, как палка, полицейский вахмистр Шмидт. Он и не подумал уступить старухе дорогу.

— Чего это вы так бежите? — накинулся он на нее. — Теперь никто не спешит, все бездельничают. Вот уже две недели знай себе прохлаждаются.

— «Прохлаждаются»! Вам легко говорить, вы без хлеба не сидите, — рассердилась бабушка Брахман и, глядя ему прямо в глаза, отчеканила: — А все-таки ни один честный горняк с вами не поменялся бы.

Полицейский от неожиданности растерялся. Он привык безнаказанно оскорблять людей, а уж таких, как эта старуха, и подавно. Но, прежде чем он успел опомниться, бабушка Брахман уже скрылась в дверях комитета.

— Где Брозовский? — сердито спросила она Августа Геллера, который прикалывал вырезку из газеты «Роте фане» на щит для стенной газеты.

— Здесь его нет, бабушка.

— Когда же он придет?

— Скоро.

— Ну, я ему пропишу! — погрозила старуха.

Август Геллер недоумевающе покачал головой:

— Присядьте и подождите его, если хотите.

Она опустилась в расшатанное плетеное кресло и положила сверток себе на колени.

В забастовочном комитете стоял шум.

К Августу Геллеру непрестанно подходили горняки:

— Ну, брат, что нового?

Кто-то громко читал:

— «Напряженное положение в Мансфельде! Капиталистическая пресса требует вызвать войска! Медные короли пытаются найти штрейкбрехеров».

— Ого! — сказал лысый человек с маленькими, хитрыми глазками. — Лето будет жаркое!

Старый Энгельбрехт, теребя усы, рассказывал:

— Помнишь, Штерцер, забастовку 1909 года? Стою я, значит, как-то утром в пикете у ворот рудника. Вдруг подходит к нам женщина с детской коляской. «Пропустите-ка меня», — говорит и давай плести: у ребенка, мол, коклюш, ей нужно позвонить по телефону, и все такое прочее. Ну, нам, конечно, стало ее жаль. «Простите, — говорим мы, — если у ребенка коклюш, зачем же его укутывать с головой? Бедняжка может задохнуться». Только я хотел откинуть одеяльце, она как заорет: «Прочь руки, малютка простудится! Пропустите же меня наконец во двор, безжалостные вы люди!» Расшумелась, а тут из коляски вдруг раздается «апчхи» и еще раз «апчхи», да так громко, что даже коляска подпрыгнула. «Ого, — говорим мы, — у вашего ребеночка не только коклюш, но еще и насморк изрядный. Высморкайте же его по крайней мере!» И видим, женщина побледнела, и руки у нее задрожали, да так сильно, что она даже платок вытащить не может. — В глазах у старого Энгельбрехта появился лукавый огонек. — «Ну, — говорю я другим пикетчикам, — мы ведь люди добрые. Давайте сами высморкаем младенца!» И вынимаю я свой платок. «Дитя мое, сыночек мой!» — кричит женщина. Слишком поздно: я уже откинул одеяло, и все видят, что у ребенка-то здоровенная бородавка на носу! И щетина! Смотрит на нас из коляски своими бесстыжими голубыми глазами стволовой Альберт Фишер. Можете себе представить! Мы не долго думая перевернули коляску и вытряхнули из нее «ребеночка». Ну и досталось же ему за его «апчхи»! Нечего сказать, прекрасный способ переправлять штрейкбрехеров!

Бабушка Брахман, забыв о своем гневе, смеялась до слез.

— И теперь еще есть такие!

— Еще бы! Но мы и на этот раз с ними справимся. Пусть себе едут в колясочках или на грузовиках — все равно им плохо придется, если только мы будем держаться все вместе.

— Да, если!.. — сказал долговязый Карл Тиле. — Но вы только послушайте, как они нас друг на друга науськивают. Вот хоть этот подлец Шульце. Где бы он ни был, он так и рвет и мечет против нашего единого стачечного фронта.

При слове «Шульце» Рихард Кюммель насторожился. Он познакомился с руководителем профсоюза Шульце, когда однажды делал доклад на собрании социал-демократической партии. «И чего они от него хотят? — подумал Рихард. — Шульце честный парень». Но у него не было желания спорить, и он промолчал.

Суета и толчея все усиливались. У стенной газеты толпился народ. Вдруг кто-то крикнул:

— Эй, Рихард, это не твои сорванцы?

Рихард Кюммель протиснулся к щиту. Август только что приколол на него снимок из «Арбейтер иллюстрирте»: перед высоким берлинским зданием стоял грузовик, а на нем смеющиеся девочки и мальчики. В руках они держали лозунг: «Мы — дети бастующих мансфельдских горняков. Мы гордимся нашими отцами».

— Ну конечно, — обрадовался Рихард. — Это же мои Макс и Мориц! Опять они, шельмецы, вперед вылезли. Это наши близнецы, мы их так и назвали, — пояснил он, указывая на двух веселых, худеньких, наголо остриженных мальчиков. — Они нам уже написали.