Брозовский обнял его за плечи.
— Скажи, что мне делать? — спрашивает Петер.
— Пусть твоя совесть будет чиста, мой мальчик, — говорит Брозовский. — Стреляй мимо. А если представится случай, переходи на сторону Красной Армии. И не один. Возьми с собой товарищей, унесите оружие.
Серые, лучистые глаза Петера с благодарностью взглянули на друга.
— Ты всегда знаешь, что делать, — сказал Петер. — Помнишь, как мы с тобой удили рыбу?
Он расстегнул мундир и, достав из внутреннего кармана вырезанный из газеты портрет, тщательно разгладил его. От времени, от долгого ношения в кармане газета пожелтела и истерлась, но лицо человека, который глядел с портрета, нельзя было не узнать.
Высокий лоб, добрые глаза — Ленин!
Брозовский встал. Голос его прозвучал тепло и мягко:
— Если ты встретишь кого-нибудь из Кривого Рога, мальчик, скажи ему, что мы, мансфельдские горняки, сохранили знамя.
Петер не сразу ответил. Настало время во всем признаться. Наконец он шепнул еле слышно:
— Я знаю.
Брозовский не понял.
— Я это знаю, дядя Брозовский, — повторил Петер.
Брозовский посмотрел на него удивленно, по-прежнему ничего не понимая. Тогда Петер подошел к окну и указал на сарай.
— Оно там, внутри, — сказал он волнуясь.
Лицо у Брозовского словно окаменело. Он холодно пожал плечами.
Петера испугала эта внезапная отчужденность. Он положил руку на плечо друга, заменившего ему отца, и сказал умоляюще:
— Дядя Брозовский! — Голос его дрогнул.
Брозовский испытующе посмотрел ему в глаза и в глубине их прочел такое искреннее и глубокое чувство, что сразу оттаял.
«Когда-нибудь он понесет это знамя», — растроганно подумал горняк, и лицо его перестало быть удивленным и холодным, оно стало счастливым.
— Ах ты, мошенник! — воскликнул он и рассмеялся.
Они обнялись.
Петеру пора было уходить.
На небе заходило солнце. Облака отливали багрово-красным светом, и этот свет заливал маленькую кухню.
Брозовский снова сел к приемнику, и его сильные пальцы стали осторожно вращать ручку настройки. В приемнике что-то свистело, шипело, грохотало. Но среди этого свиста и грохота он услышал одну мелодию. Тихо, но уверенно доносилась она сквозь грохот барабанов в кухню мансфельдского горняка.
«Это есть наш последний…» — тихо, совсем тихо звучала песня пролетариата.
Предчувствие Шиле
С того вечера, когда Брозовский простился с Петером, прошло три с половиной года. То было страшное время — по всей Европе лились потоки крови и слез.
А с того вечера, когда двое друзей — один совсем мальчик, а другой мужчина в расцвете сил — брели по шоссе и говорили о будущем, прошло двенадцать лет, двенадцать лет фашистского террора.
Под землей грохотали отбойные молотки. Скрежетали, ударяясь о камень, лопаты навальщиков. С глухим стуком падали в вагонетки куски руды.
Шиле, сидя на корточках в углу забоя, сквозь рудную пыль наблюдал за работой горняков. Четко, как по команде, двигались в полумраке забойщики, навальщики, откатчики.
Но что это?.. Шиле присмотрелся внимательнее. Польский рабочий устало поднимал и опускал лопату, бросая руду в вагонетку. Движения его становились все медленнее, и вот лопата, ударившись о край вагонетки, вывалилась у него из рук.
«Неслыханно! — вскипел Шиле. — Опять этот поляк. Он просто не желает работать. Ну погоди же…»
Шиле проворно ринулся к грузчику. Окинув враждебным взглядом упавшего, он заорал:
— Работать, лодырь! Сейчас же работать!
Поляк взял лопату, с трудом воткнул ее в груду руды и попытался приподнять. Несколько кусков полетело в вагонетку, несколько упало на дно забоя. Лопата в руках поляка дрожала.
Шиле, окинув навальщика презрительным взглядом, ткнул его метром в спину.
— Пошевеливайся!
Рабочий обернулся и посмотрел на Шиле глубоко запавшими, горящими глазами.
— Я болен, — прошептал он чуть слышно.
— Болен? — рявкнул Шиле. — Я тебя сейчас вылечу, скотина!
Он с размаху ударил его по лицу. Рабочий упал на землю. Изо рта у него потекла тонкая струйка крови.
Прошла неделя.
Шиле снова оказался на том участке, где Антош, польский рабочий, нагружал руду в вагонетки, и опять внимание его привлек этот измученный, худой, как скелет, человек, не поспевавший за общим ритмом работы. И опять Шиле подполз к нему.
Увидев своего мучителя, навальщик весь съежился, ожидая удара.
Но одутловатое лицо штейгера расплылось в улыбке.
— Ну, дружище, — с притворной любезностью обратился он к рабочему, усаживаясь рядом с ним на корточки и вытащив из кармана портсигар. — Вот, закурим!
Антош не верил своим ушам. Он посмотрел на протянутую ему сигарету и, отмахнувшись, как бы случайно задел ее рукой. Сигарета полетела на землю.
И тут произошло нечто уже совсем непонятное. Шиле не заорал, не набросился на него с кулаками, он наклонился, поднял сигарету и снова предложил ее Антошу. Антош повернулся к нему спиной, подхватил лопатой руду и свалил ее в вагонетку, как будто Шиле здесь вовсе не было.
Шиле понял, что дело его плохо. Пробормотав: «До свидания!» — он пополз прочь.
Рихард Кюммель, работавший рядом с Антошем, подмигнул ему. Он отложил отбойный молоток и пробрался к Августу Геллеру.
— Шиле что-то чует! — крикнул он ему в ухо.
Август, сильно постаревший за эти годы, поднял голову. Они долго смотрели друг другу в глаза, и молчали, это уже стало у них привычкой здесь, в недрах земли. Рихард, социал-демократ, и Август, коммунист, понимали друг друга без слов.
Когда наступил перерыв и горняки, усевшись рядом, достали из рюкзаков еду, Рихард положил перед Антошем кусок хлеба со смальцем. Так они поступали с того самого дня, когда польский рабочий, не выдержав оскорблений и издевательств Шиле, упал на дно забоя.
Но еще несколько дней назад им приходилось скрывать свою дружбу. Почему же сегодня они открыто положили хлеб перед Антошем? Что изменилось? Что чуял Шиле? Что носилось в воздухе?
Горняки молча жевали бутерброды и пили кофе из жестяных кружек. Свет карбидок скользил по их черным от пыли лицам.
И внезапно в тишине и полумраке забоя возник разговор. Кто начал его? Кто отважился коснуться вещей, которые вот уже двенадцать лет были скрыты так глубоко, что, казалось, больше не существуют вовсе, так глубоко, что само воспоминание о них походило на сон?
— Интересно, где теперь наше знамя? — раздался из темноты негромкий голос.
Август Геллер вздрогнул от неожиданности. Уж не ослышался ли он?
— Ты не знаешь, Август? — обратился к нему один из горняков.
Август пытливо вгляделся в лица товарищей: уж не хочет ли кто в последний час выдать знамя фашистам? За эти мрачные годы, когда ему пришлось увидеть столько малодушия и предательства, пережить столько разочарований, Август стал недоверчив. Но сейчас ему показалось, что на серьезных, задумчивых лицах горняков мелькнул проблеск надежды. И он чистосердечно признался:
— Я тоже не знаю. Сын Брозовского как-то сказал мне: «Прежде, чем нацисты найдут знамя, оно успеет сгнить». Но это было уже давно.
— Жаль, — вздохнул кто-то.
— Наверное, он закопал его в поле, — предположил один из рабочих.
Рихард Кюммель прикурил от лампы.
— Нацисты не нашли его. Это главное, — сказал он.
Горняки закивали.
— Помните, как Шиле гонялся за ним, — вспоминали они со смехом.
— Ну, теперь у него поджилки трясутся от страха. Видали, какой он стал?
— Мерзавец!
Перерыв кончился. Забойщики взялись за отбойные молотки, снова грохотали машины, скрежетали лопаты, скрипели низенькие вагонетки. Август смотрел, как отбойная пика вгрызается в породу, и думал о том, что медь, которую будут плавить из этой руды, уже не пойдет на вооружение гитлеровцев.
На востоке, за сбросившим ледяной покров весенним Одером, гремели орудия наступающей Советской Армии.