В конце переулка начало и впрямь изрядно пованивать. На следующей улице смрад заметно усилился, пахло не то скотобойней, не то выгребной ямой, однако встречные оборванцы не обращали на удушающий запах ни малейшего внимания, а дома-развалюхи продолжали тесниться почти без зазоров.
— Интересно, как здесь люди живут? И как красильщикам удается добиться столь богатого букета? — поинтересовался юноша, подумав, что ежели бы подкинуть плошку с такой вот ароматной дрянью в «Несчастного борова», то заткнутый дымоход и слабительный порошок в пиве показались бы посетителям Хрякова заведения невинными шалостями.
— Человек ко всему привыкает. Заставь его жить по горло в грязи, он и тогда умудрится не только есть, пить, спать и рожать детей, но и находить в этом свои положительные стороны, — заметил Хрис. — А запах тут невиданной силы оттого, что прежде чем приступить к окраске шкур, их размачивают, удаляют деревянными ножами подкожный слой, а потом квасят в растворе куриного или собачьего помета, чтобы дубильные составы лучше впитывались в заготовки. Для дубления используют кору дуба, хотя тонкостей я, конечно, не знаю — в разных местах мастера работают по-разному, и здешние, как и все прочие, ревниво охраняют свои секреты. Наверняка могу сказать только, что кожи, обработанные и окрашенные здешними ремесленниками отличаются отменным качеством: прочность и мягкость их выше всяких похвал. Ну вот мы и пришли.
Залитая солнцем площадь была небольшой, но, пожалуй, самой красочной и необычной из всех виденных Эврихом раньше. Весь центр ее был заставлен каменными прямоугольниками, в каждом из которых находилось по девять круглых, похожих на соты ячеек, радующих глаз всеми цветами радуги.
— В этих чашах разводят квасцы и красители, — сообщил Хрис и, помахав кому-то из суетившихся на краю площади людей, неожиданно заторопился. — Ты пока поглазей по сторонам, но с этого места ни на шаг, а я сговорюсь по поводу товара.
Проводив Странника взглядом, Эврих вновь уставился на заполненные яркими растворами ячейки. Размеры их не превышали четырех локтей и едва ли не в каждой мокли кожи, которые мяли и время от времени переворачивали длинными палками загорелые красильщики, одетые в заскорузлые фартуки. Большинство ячеек занимали растворы с различными оттенками коричневой краски, но и других красителей — черных, желтых, красных и даже белых — было великое множество. Изнутри круглые ячейки покрывали глазурованные, не впитывающие краску плитки, зато узкие проходы между каменными прямоугольниками были заляпаны цветными растворами столь густо, что в глазах рябило. Способствовали этому и установленные по краям площади деревянные рамы, на которые были натянуты подсыхающие кожи. Окрашенные заготовки сушились на стенах и плоских кровлях окружающих площадь домов, и зрелище это, по мнению Эвриха, стоило смрада, стоящего над всем этим праздничным многоцветием.
Вскоре, однако, юноша начал чувствовать, что, несмотря на душистые катыши в ноздрях, желудок у него подступает к горлу. А ведь ворочавшие кожи люди не имели, как он видел, даже такой защиты! От удивительно ядовитых запахов у него слезились глаза, а им хоть бы что: улыбаются, переговариваются между собой, как ни в чем не бывало! Он бы тут и дня не выдержал, а они работают из года в год, причем не только рабы, но и свободные люди!
Из всего, что Эврих знал о Нижнем мире, больше всего поражало и возмущало его распространенное здесь повсеместно рабство, о котором в Верхней Аррантиаде, понятное дело, и слыхом не слыхивали. В сознании его до сих пор не укладывалось, как один человек может владеть другим, и тем не менее рабов тут имел даже Верцел, о котором сам Хрис говорил только хорошее. В один из вечеров, когда хозяин приютившего их дома разговорился с Эврихом, почти не встававшим тогда с постели, юноша попытался понять его обоснование рабства, но, как это ни странно, понимать оказалось совершенно нечего. Верцел просто не думал о несправедливости и противоестественности рабства, как не задумывался о том, почему солнце и луна всходят и заходят в урочные часы. И сколько Эврих ни старался, не сумел объяснить хлебосольному хозяину всю бесчеловечность рабства. Внимательно и сочувственно выслушав юношу, тот лишь снисходительно покачал головой, не потрудившись что-либо возразить. Словно имел дело с умалишенным или неразумным дитятей.
Эврих поморщился, кляня себя за то, что не смог ясно и убедительно объяснить самой простой вещи. Хрис, правда, тоже не сумел поколебать убеждений Верцела, но едва ли это могло служить оправданием юноше. Кстати, Хрис говорил, что при случае намерен показать Эвриху настоящий невольничий рынок, прозванный в Аланиоле Дурным. Зачем ему это понадобилось, он не объяснял, но, верно, что-то ему там понадобилось — у Странника везде находились какие-то дела. Возможно, впрочем, он посещал только нужные места, но тогда выходило, что таких было чрезвычайно много…
— Отлично, тут я все уладил, товар доставят прямо к Верцелу, — сообщил Хрис, выныривая из-за ближайшей рамы с растянутыми на ней заготовками красной кожи. — Я не позвал тебя с собой, потому как дело проворачивал не совсем законное и лишние свидетели могли не понравиться продавцу. Но ежели б я решился закупать кожи через цех Красильщиков, пришлось бы сюда еще раза три-четыре приходить, а я от этих ароматов дурею, как от невыстоянной бражки. Пошли-ка отсюда поскорее, я гляжу, ты тоже с лица спал. Хотя, должен предупредить, зрелище, которое тебе предстоит увидеть, будет похуже этих запахов, ибо путь наш лежит на Дурной рынок.
— Хрис, а зачем нам туда идти? Ты ведь рабов покупать не собираешься? — озабоченно спросил Эврих, пробираясь вслед за товарищем по краю площади к устью одной из впадавших в нее улочек. — Или, если тебе так уж надо там с кем-то словечком перемолвиться, может, ты туда без меня сходишь?
— Ни в коем случае. Без тебя никак нельзя. Я тебе, помнится, обещал открыть секрет, коим я совесть свою после всяких неприятных происшествий лечу? Так вот на Дурном рынке это делать лучше всего.
— Погоди-ка, я, кажется, начинаю догадываться. Ты что же, покупаешь там рабов, а потом отпускаешь их на волю?
— Почти угадал. Только не рабов, а раба, не столь уж я богат. Кроме того, просто так отпустить на волю раба нельзя, ни к чему хорошему это не приведет — он же с голоду помереть может. Его, понимаешь ли, потом еще и пристроить каким-то образом надо, а это самое трудное. И еще: я же, как-никак, торговец и, стало быть, даже совесть свою тотошкая, о пользе дела забывать не могу.
— Что-то я тебя не понимаю, — подозрительно прищурился Эврих. — Чем больше на тебя смотрю, тем сильнее твоему хитроумию дивлюсь: как это у тебя получается — и совесть лечить, и выгоду с того получать?
— Сейчас объясню. Ты думаешь, Верцел обрадуется, если мы ему раба приведем и скажем: возьми его в работники, хотя бы за кров и харчи? Ничуть не бывало! У него людей и без того хватает, и лишние руки, а особливо рот, ему ни к чему. А другим и подавно. Так?
— Ну, допустим.
— Значит, если мы раба купим и отпустим, есть у него два пути: воровать или милостыню клянчить. А таких тут — ты заметил? — и без того пруд пруди. Девка еще телом своим торговать может, если оно не слишком поношенное и вид имеет. Но это, как говорится, к слову. — Хрис выбил из носа травяные катыши и с облегчением вздохнул. — Итак, если земли у отпущенного тобой раба нет, руки его никому не нужны и пристроить его нам совершенно некуда, остается только взять его с собой в Мономатану, верно? И разумно будет, согласись, выбрать раба, который родом оттуда, куда мы плывем. Он там скорее приживется, а может, родичей или друзей отыщет.
— Правильно. Но выгоды я пока что во всем этом никакой не вижу.
— Про места тамошние он нам расскажет? Языку местному или диалекту хоть чуть-чуть обучит? Чем не выгода? Да мало ли что полезного можно услышать, если у человека охота говорить про родные места появится! Желательно, конечно, чтобы человек этот был женщиной, им и в неволе хуже приходится, и удрать труднее, и разговорить их проще. Вот только денег, как всегда, в обрез, и разные из-за того неприятности случаются. Купил я как-то раз старуху одну — ну так заболтала, так заговорила, что, стоит вспомнить, — до сих пор звон в ушах стоит!