Нет, слишком много букв".

Запись вышла бы настолько длинной, что мне не хватило бы терпения дописать ее до конца. Потому-то мой дневник всегда был воображаемым. Он всплывал раза два-три в неделю, чтобы впитать в себя новую запись. Странная особенность моего разума. Я помнил все "записи", от и до. Это не было хорошей памятью. Скорее - неугасаемым хранилищем, доступ к которому я имел всегда. До того памятного лета описания моей поездки были одинаковы. Вы сами поймете тот момент, когда все пошло не так.

Второе, что я любил после книг, это поезда. Возможно, привязанность к ним пошла с детства, когда родители брали меня с собой в Дымчатую еще младенцем. А потом и позже, если удавалось отбиться от желания папы ехать на машине - не хотелось снова испытывать то чувство принуждения и садиться за руль. Я не умел и не хотел. Это портило все настроение. Четыре года назад отец перестал предлагать мне вести автомобиль. Теперь - только поезда и электрички.

Я ехал в пустом вагоне и улыбался.

На подъезде к Дымчатой я всегда убирал книгу в рюкзак. Год от года во мне росла уверенность, что существует та незримая граница между городской суетой и спокойным размеренным миром деревень и поселков. И каждый раз я старался не пропустить тот самый момент, когда словно по мановению волшебной палочки все становится иным - уединенным и таинственным. Словно въезжаешь в укромный мир-кармашек, спрятанный от посторонних глаз.

Вот мимо пронеслась Сосновка. В череде длинного маршрута Сосновка расположилась перед Дымчатой, предпоследней станцией. После нее - только Дружбино. Домики Сосновки напоминали пасущихся на лугу диковинных животных. На привокзальной площади маршировали кадеты, наряженные в черную форму с красными погонами. Несмотря на ранний час, они вышагивали по площади и пели песню. Наверное, мечтали, что вырастут и будут солдатами. Или офицерами. А у меня была своя мечта. Я хотел научиться летать. Глядя в окно поезда, представлял, что на самом деле лечу, а мимо проносятся города, села, поля и леса. Я воспарял ввысь и видел прилегающую к железнодорожным путям речку Сливочную, вечно укрытую туманом. С высоты полета птиц изучал Дымчатую. Речка опоясывала ее так, что в особо туманные дни деревня скрывалась, словно спрятавшаяся в панцирь черепаха.

А еще мне нравились здешние названия - какие-то свойские и образные. Сразу отпадали вопросы, почему речка именовалась Сливочной, а деревня - Дымчатой. Хотя... Нет, не всегда то, что видимо автору, понятно и читателям. Речка называлась так благодаря густой пленке тумана, что постоянно укрывала ее поверхность.

Каждый раз, когда я выходил на платформу "Дымчатая", в вагоне оставалось два-три человека (зачастую шумно храпящих), а то и никого. Немногие хотели ехать в такую рань. А как по мне, так даже лучше! Спокойнее, что ли. Никто не кричит и не мешает читать.

Из года в год не менялось ничего. "Наверное, и через двадцать лет, когда мне будет тридцать пять, короткие темные волосы заведутся пробором, а гладкое лицо пронзит щетина, все останется таким же, как и сейчас, а моя любовь к Дымчатой и старые привычки только укрепятся".

Именно так я и думал. До того самого дня.

Поезд сбавил ход. Дневник давно захлопнулся, и я, взяв рюкзак, вышел в тамбур. Сердце екнуло. За окнами показалась знакомая платформа: без крыши, без лавочек, с тремя фонарями на весь перрон, кривеньким ржавым забором, выцветшей надписью "ДЫМЧАТАЯ". В тени притаилась сторожка, а в двух шагах от поезда высился силуэт с тележкой у ног. Дед уже ждал меня.

Распахнулись двери. Широко улыбаясь, я покинул вагон.

- Привет, дед!

Он пожал мою руку. Одного взгляда дедушки хватило, чтобы понять кое-что важное - особенным это лето сделают не только книги. Неладное я почувствовал сразу. Что-то изменилось.

- Санька! - отозвался дед и сжал мою ладонь.

Первое, что я заметил, это выражение его лица. Обеспокоенное и темное, будто на него легла тень. В глазах, подобно дрейфующей на горизонте лодке, время от времени угадывалась тревога. Но не только. Было там что-то еще, что мне не очень понравилось. Я мог бы назвать это безразличием, но не в случае с дедом. Он любил меня. Пожалуй, сильнее любил только бабушку.

- Ты чего, не проснулся, что ли, Саньк? - он наклонился и крепко обнял меня, вырывая из тревожных дум.

Я неуверенно положил руки ему на плечи и стиснул их, словно убеждаясь, что это действительно мой дед. Он был высоким, и я еле дотянулся. Зато его длинные руки успели схватить мой рюкзак и приподнять его.

- Ох ты! Куда ж такую тяжесть, Сашка?

Я прислушивался к каждому слову. Но нет - это были все те же интонации. Немножко огорчения за то, что внуку приходится нести на себе такую тяжесть, немножко иронии. И, пожалуй, гордость.

- На все лето же, дед! - сказал я, опуская сумку с вещами на подготовленную тележку.

- Кирпичи у тебя там, что ли... - улыбнулся он, принимая поклажу.

Но меня это не успокоило. Тревога никуда не ушла, а затаилась где-то в глубине, выжидая своего часа.

Поезд захлопнул двери и с фырканьем тронулся с места.

Я проводил его привычным взглядом, как делал это сотни раз, стоя прямо здесь вместе с дядей Колей.

С дядей Колей... Который не встретил меня и не помахал рукой.

Сторожка выглядела все такой же заброшенной, будто в ней никто не жил со времен войны, и только покосившиеся подсолнухи и неизменные люпины хоть как-то скрашивали унылый вид. Я встал на цыпочки, чтобы разглядеть постройку получше.

- Не смотри, - с неохотой сказал дед. - Слег дядя Коля.

- Как слег? - испугался я.

- Хворает что-то последние дни. Наверное, скоро того...

Я нахмурился. Вот так сразу - и неприятное известие. И тут же куда-то улетучилось настроение... Мы общались не так часто, только летом, но было жаль дядю Колю. Один из самых удивительных людей, что я встречал. Добрый и... Как книга. Смотритель знал множество историй - одна чуднее другой, - и мне никогда не было с ним скучно. По вечерам я приходил на платформу, и дядя Коля покидал сторожку, чтобы поболтать со мной и угостить новым рассказом. Разве мог я принять известие деда спокойно?

- Дед, давай навестим его, а?

- Айда уж сперва бабушке покажемся.

- Де-е-ед, ну пожалуйста...

Он поколебался, словно не хотел идти, но все-таки согласился. Мы прошли по небольшому переходу через рельсы и спустились по разбитым ступенькам, которые крошились прямо под ногами. Под шелест листьев и стук спотыкающейся на кочках тележки подошли к сторожке. Умывальник меланхолично кивал, будто подтверждал слова дедушки. Дверь была приоткрыта. Дед постучал.

- Матвеич, ты? - хрипло спросили по ту сторону.

- Я, я. Да не один!

- С Санькой, никак?! - дядя Коля явно оживился.

Дед ухмыльнулся.

- Никак.

- Да заходите давайте! Видишь... - предложение потонуло в приступе хриплого кашля.

Дверь жалобно застонала, когда я потянул ее на себя. В сторожке был очень спертый горячий воздух. Единственное окно было закрыто, а в чугунной печке бойко потрескивали дрова. Дядя Коля лежал на койке и громко дышал; усы его колыхались, будто рожь на ветру. На нем был неизменный коричневый "пинжачок" (так смотритель называл свой видавший виды пиджак) в рубчик, а под ним - вылинявшая тельняшка. Из-под покрывала торчали штопанные-перештопанные брюки. Старый матрас давно требовал стирки. Повсюду царил беспорядок, тумбочка у изголовья койки грязная, чайник на самом краю и вот-вот упадет, ящики задвинуты кое-как, на столе старый дисковый телефон и зачерствевшая буханка хлеба. Под столом - миска с молоком и черные следы маленьких лапок, оставленные землей.

- Здравствуй, дядь Коль, - осторожно сказал я, боясь навредить ему.

- Здорова, Санька!

Смотритель на удивление бодро сел и буквально выстрелил в мою сторону ладонью, словно гарпуном. Пожал - крепко и долго. Я вложил в рукопожатие все облегчение от того, что дядя Коля в порядке и умирать совсем не собирается. Наоборот, он выглядел обрадованным, и его настроение передалось мне.