Миша согласно закивал головой и прижался к матери.

Он был слишком мал, чтобы понимать, что такое смерть. Его занимало другое.

«Мам, погляди, у меня вот эта задачка не получается!» — «А ну, покажи…» — И, оживившись сразу, Лена взяла задачник, лист бумаги, и они стали читать вслух условия и решать задачку.

А Иван Антонович, убирая в кладовку лыжи, прикидывал в уме, что в словах Лены было игрой, а что намеком ему. Он считал, что такие разговоры с сыном непозволительны: непедагогично настраивать ребенка против отца, и вообще ему рано еще думать обо всем этом — «погост», «кладбище». Тогда же Иван Антонович решил поговорить с Леной.

«Но так вот и не поговорил, — думал теперь Иван Антонович, угрюмо шагая по тротуару. — Не поговорил, да! Как быстро все это пробежало — жизнь!..» Он шел мимо домов, выросших на месте картофельного поля. На пустыре, за оврагом, где когда-то была свалка и квакали лягушки по весне, поблескивал стеклами вестибюль станции метро. А в лесочке, где они любили гулять на лыжах, где так радовались солнцу, морозцу, снегу, там… А березы, те, что уцелели, стали совсем-совсем большими. И дети стали большими, взрослыми. А отцы — стариками…

Он был подавлен и шел, не замечая людей.

5

За одним столом все не уместились бы, принесли другой, с кухни. Столы поставили вдоль большой комнаты — от тахты, на которой спала Лена, и до самой балконной двери. Когда Иван Антонович вошел к себе, столы уже были сдвинуты и накрыты. И эта перемена как-то сгладила напоминание о последних часах, проведенных ею в этой комнате.

Она умерла в больнице. Но Иван Антонович сразу же забрал ее сюда, домой, хотя родные — и Екатерина Васильевна и ее муж — отговаривали, уверяя, что из морга похоронить проще, что с этой перевозкой будет много мороки. Мороки и правда вышло много, однако Иван Антонович ни на минуту не раскаивался в этом. У него были свои понятия на этот счет. Он считал, что два последних дня, которые она провела в доме, в своей квартире, где ею прожиты двадцать лет, — это ее законное право: побывать тут напоследок. И не только право, но и какая-то дань ей — жене и матери. Пусть она не любила этих, как она называла, коробок, с проходными комнатами, с крохотной кухней, где она буквально задыхалась от нехватки воздуха. Все это так. Но вместе с тем все здесь — начиная от шторки на вешалке в прихожей и кончая сыном, который теперь вырос и чуть ли не касался шевелюрой люстры, — все сделано, выглажено, обихожено ее руками.

Неужели двадцатью годами хлопот в этих стенах она не заслужила двух последних дней покоя?

Пусть бездыханная, с закрытыми глазами, но она простилась со своим домом. Ведь эти стены слышали ее голос и ее смех, пусть сдержанный, пусть редкий — настолько редкий, что Иван Антонович не мог теперь припомнить, когда и по какому поводу она смеялась в последний раз. Может, единственно, чего не видели эти стены, так это ее слез. Они прожили жизнь ровно, без сцен и потрясений. Видимо, еще и поэтому прожитое казалось таким коротким.

За время долгой и изнурительной болезни жены Иван Антонович не раз думал, что близок час, когда ее не станет, и все-таки сейчас, переступив порог квартиры и увидев накрытые столы, он с трудом сдержал себя. Очень долго снимал шляпу и перчатки, так долго, что Лев Аркадьевич не утерпел, подошел к нему:

— А мы тут заждались тебя.

Они вместе прошли к столу, и Иван Антонович взмахнул рукой, приглашая усаживаться. Сразу все оживились, стали двигать стульями, а Сеня Гильчевский даже рассказал анекдот — как на похоронах какой-то актрисы тенор труппы заглотнул кость и только благодаря случайным обстоятельствам (среди гостей оказался хирург) сам не стал трупом… Сене нравилась игра слов: «труппы» — «трупом», а Ивана Антоновича покоробило от Сениной глупости и бестактности.

«Вот-вот, я прав был!» — подумал Иван Антонович. Поначалу он был против поминок. Ему казалось, что в этом старинном русском обряде есть что-то кощунственное. На стол, где два часа назад высился гроб, наставят водки, салату, сядут за него в общем-то чужие люди, станут есть, пить, говорить разные слова об усопшей, хвастаться своими женами. Потом, напившись, начнут сквернословить, рассказывать анекдоты, сплетничать о сослуживцах… Нет!

Однако соседка их, Лидия Саввишна, крохотная, сухонькая старушка, которая изредка помогала Лене по хозяйству, стала убеждать Ивана Антоновича, что-де это не по-христиански, что одному, без друзей, в квартиру страх как тяжко войти… За поминки была и Екатерина Васильевна, и он уступил, согласился. Он дал денег старухам, и они сами тут хлопотали.

Но теперь, когда он сел за стол и оглядел собравшихся, и увидел знакомую посуду, и порядок, как при Лене, ему стало легче. Это так напомнило их обычные, правда, такие же неяркие, как и их жизнь, застолья. Собирались у них редко, ибо друзей было мало; да и те, что были, под стать им: песен не пели, не танцевали, не перепивались. Сходились тихо, ели, пили и в полночь так же тихо расходились. Отчего так? Иван Антонович иногда задумывался над этим, но ответа не находил.

Может, потому, что они с Леной поженились поздно и друзья у них были солидные, в годах.

Было всего лишь два-три старых друга — они и остались. Федя Векшин, его однокурсник по институту, в прошлом весельчак, острослов, а теперь флегматичный, располневший, с мясистым носом и обширной лысиной; его жена — сотрудница Комитета по труду, вечно прихварывающая, немощная; еще Андрей Ольховский, бывший сотрудник их института, который в войну лишился руки и вынужден был переквалифицироваться, стал журналистом. Ольховский тоже всегда бывал у них с женой. И конечно, Лев Аркадьевич Мезенцев, доктор наук, почтенный, известный человек. Остальные гости бывали у них от случая к случаю. Мария Васильевна жила в Воронеже, и хотя ее муж Вячеслав, архитектор, нравился Ивану Антоновичу, встречались они редко. С Григорием Максимовичем, вторым свояком, мужем Екатерины Васильевны, они виделись чаще, но симпатий друг к другу не питали.

Вот и все застольники… Да, еще Гильчевский и Роза. Но Сеня не бывал у них раньше, просто его пригласили, поскольку он, как председатель месткома, принял участие в хлопотах. А Роза стала появляться в их доме недавно, и Иван Антонович относился к ней настороженно.

Хоть и мало было друзей у них, и собирались редко, и не перепивались, и не певали песен, но ели всегда много. Лена хорошо готовила, и даже в трудные времена, когда продукты получали по карточкам, она ухитрялась готовить салаты и печь пироги.

И теперь, когда сели за стол, то Мезенцев, по праву старшего и вдовца, который знает, почем фунт лиха (легко ли остаться под конец жизни одному?), встал и, подняв до краев наполненную рюмку, заговорил ровно, глухо, обдумывая каждое слово, как говорил обычно, представляя работы отдела Государственной комиссии.

— Друзья! — Все загромыхали стульями, вставая. — Я прошу вас выпить за нашу незабвенную Елену Васильевну. Так выпьем же за нее, не за ту, которую мы час назад опустили своими руками, — Лев Аркадьевич еще не сказал, куда опустили, а Лидия Саввишна, сидевшая с уголка, поближе к двери, уже уткнулась лицом в передник и разлила рюмку с вином. Мезенцев покосился на старуху и продолжал — Не за ту, которую мы час назад своими руками опустили в могилу, а за ту, — он повернулся к портрету Лены, висевшему на стене, и, склонив голову, продолжал тише: — За ту — счастливую и гостеприимную, которую мы с вами привыкли видеть за этим столом. За хозяйку дома! Пусть память о ней вечно пребудет в наших сердцах и в этих стенах!..

Все, не чокаясь, выпили. Только один Иван Антонович замешкался. Мысли его были в странном беспорядке, и он никак не мог с ними сладить. Одно какое-нибудь слово, жест будили воспоминания о целых годах жизни, и, не переворошив все в памяти, ему трудно, просто невозможно было действовать. Так и на этот раз: Лев Аркадьевич не успел еще сказать: «…опустили в могилу», — а Иван Антонович разом вздрогнул: ему показалось, что не к месту, жестковато сказано о могиле. А в общем у Мезенцева была такая черта в характере: жесткость. Он мог, вспылив из-за пустяка, перечеркнуть крест-накрест красным карандашом лист ватмана, над которым ты корпел месяц, а то и два.