На смену ей из Ленинграда была вызвана вторая бабушка — мать Ивана Антоновича, Анна Дмитриевна. Эта бабушка оказалась построже и посноровистее. Она навела порядок в комнатке, перестирала залежавшееся грязное белье; спокойно, без лишних слов объяснила малышу, что кушать надо с ложки, спать — в кроватке и всему есть свой черед. Малыш очень скоро полюбил ее; они оба привязались друг к другу. Анна Дмитриевна жила у них почти полгода — до самого того страшного дня, когда из Ленинграда пришла весть о гибели мужа.

Лена к этому времени уже выписалась из больницы. Исследования не подтвердили первоначального диагноза, самочувствие ее улучшилось, но от шока, связанного с заболеванием, она долго еще не могла отделаться. И не столько, пожалуй, она, сколько Иван Антонович. Он был так напуган, так растерян, что всю жизнь потом его охватывал трепет лишь при одном слове «больница». И когда два года спустя после ее первых родов случилось так, что у них мог появиться второй ребенок, Иван Антонович глухо воспротивился. Предлогов, чтобы не заводить второго ребенка, было много. «Надо хорошенько провериться прежде, — говорил он. — Не дай бог, повторится та же история». — «Врачам видней, — робко возражала Лена. — Пусть посмотрят. Их все равно в этом деле не минуешь». — «Да и комнатка мала, тесновато, — подступал он с другого конца. — Ведь иногда и дома работать приходится. Где уж тут…» — «Комнатка, конечно маловата, — соглашалась она. — Но ведь сколько людей в бараках да коммунальных квартирах живет. А все-таки рожают. На лето можно снять дачу, а зимой ты каждый день допоздна пропадаешь в институте…» — «Я бы все же повременил, — прерывал се Иван Антонович. — Вот закончим Рыбинское водохранилище, Мезенцев новую квартиру гарантировал. Тогда уж». — «Смотри, Ваня, тебе видней, — говорила она. — У нас, женщин, в каждом деле преобладают чувства. Я люблю тебя и хочу, чтоб у меня был не один ребеночек, похожий на тебя, а много-много — таких же, как Минька, длинноногих и лобастеньких. Ради этого я готова перенести все: врачей, тесноту, бессонные ночи. Что там сахар!.. Если б даже меня каждый день заживо растаскивали вот по такому кусочку — с мясом, с кровью, — и тогда б я не побоялась! — и, видимо подумав, что он примет ее слова за красивый жест, добавляла примиряюще: — Конечно, на чувства не всегда можно положиться. Я это понимаю. Я тоже ведь эгоистка. Думала: пока бабушки живы — помогут. Одной-то трудно придется». — «Ничего! — убежденно возражал Иван Антонович. — Если наши дела и дальше будут идти так же хорошо, то ты уйдешь с работы. Делать тебе будет нечего. Одна, без бабушек, управишься».

Ничего не сказала Лена; только потом, когда он вез ее в больницу, она, чтоб не разреветься, все покусывала нижнюю губу. Они напряженно молчали. И после больницы меж ними был холодок, какая-то размолвка. Однако размолвка эта продолжалась недолго. Спустя полгода Лена уже не жалела о том, что не родила второго ребенка: началась война…

18

Об этих трудных военных годах Иван Антонович не любил вспоминать — и про свою жизнь, и про то, как жила без него Лена. Все очень нескладно началось. Нескладно оттого, что он, попросту говоря, растерялся. Все, конечно, малость подрастерялись, но Иван Антонович особенно. Растерянность его проявилась в том, что он, бывший в последние годы постоянным и верным спутником Льва Аркадьевича Мезенцева, вращавшийся вокруг него, как наша грешная Земля вокруг Солнца, неожиданно оторвался, вышел из орбиты и… полетел в эту грохочущую, все пожирающую на своем пути прорву.

Немецкие танки уже громыхали по дорогам Смоленщины, а Иван Антонович и другие инженеры института все еще сидели за своими столами и чертежными досками. Высокие окна старинного особняка были заклеены крест-накрест полосками бумаги, а с наступлением сумерек задраивались плотными шторами, сшитыми из ненужных архивных чертежей. В гулком зале иногда слышалось тявканье зениток, расположенных поблизости, в бывшем Елизаветинском парке, и глухие разрывы бомб. Даже по тревоге не всегда уходили в подвал, в убежище — так они спешили со сдачей рабочих чертежей Рыбинской ГЭС. Правда, два раза в неделю, по вечерам, их выводили во двор, выстраивали повзводно, учили маршировать или раздавали винтовки с просверленными казенниками: они кололи манекены, ползали по-пластунски, бросали гранаты. Занимались все, кто записался в народное ополчение.

И уж октябрь был, и уж шли разговоры о предстоящей эвакуации, как вдруг однажды утром всех ополченцев собрали во дворе, выстроили, проверили по спискам; откуда-то появились военные и машины, и в кузовах грузовиков были лопаты — новые, с белыми березовыми черенками; каждый взвод по команде подходил к грузовику, и ополченцы брали лопаты и снова становились в строй. Что-то почудилось тревожное Ивану Антоновичу в той деловитости, с которой военные делали свое дело; и, сказав взводному, что ему надо отлучиться в уборную, Иван Антонович оставил в гардеробе лопату, а сам — бегом-бегом наверх, к Мезенцеву. Льва Аркадьевича у себя не оказалось; секретарша сказала, что его срочно вызвали в горком партии. Что делать? Иван Антонович постоял в нерешительности и нехотя побрел вниз. Двери кабинетов были распахнуты. По коридорам бегали встревоженные люди. Всюду валялись обрывки газет и легкой прозрачной кальки. Творилось что-то несусветное. Девушки из копировальни, подруги Лены, с рулонами чертежей пробежали мимо и даже не поздоровались с Иваном Антоновичем. На четвертом этаже, где находилось хранилище, какие-то люди в шинелях, но без ремней пытались втолкнуть в лифт массивный железный ящик. Сейф не входил; люди матерились и кричали друг на друга. Проходя мимо, Иван Антонович услыхал голос Векшина: «Прекратить разговоры! А ну, давайте попробуем повернуть другой стороной…» Обрадованный, Иван Антонович метнулся к нему: «Федя, что случилось?» Сказал — и попятился от неожиданности: его институтский друг Федя Векшин стоял перед ним, одетый в новенькое военное обмундирование, в черных петлицах у него алела «шпала».

Векшин отвел Ивана Антоновича в сторонку, сказал тихо, доверительно: «Получен приказ об эвакуации. Понимаешь, пока дали только пять вагонов. Вывозим документацию и кое-что из оборудования». — «А как же я?»— Иван Антонович хотел произнести это спокойно, с достоинством, но помимо его воли, вышло очень просительно.

Оно и понятно: он был еще на орбите. Конечно, Векшин — не Мезенцев, но Федя — правая рука Льва Аркадьевича, он все-все знает, от него многое зависит. Иван Антонович ожидал, что на его мольбу! «А как же я?» — Векшин скажет: «Обожди, никуда не уезжай. Через четверть часа явится Мезенцев — уладим дело, ты поедешь с нами». Но вместо этого Векшин, помявшись, сказал: «Ничего, Иван, недельку пороешь окопы, потом вернешься и поедешь вторым эшелоном. Лев Аркадьевич в горкоме, хлопочет, чтобы дали вагоны для эвакуации сотрудников и их семей». И, сказав это, Векшин похлопал Ивана Антоновича по спине, будто они расставались до утра: «Бывай!» — и слегка подтолкнул его к лестнице. Иван Антонович впопыхах чуть было не позабыл сказать, чтобы Векшин позвонил домой и чтобы Федина жена сбегала к ним и объяснила все Лене. Векшин обещал, и Иван Антонович, шаркая потяжелевшими ногами по ступенькам лестницы, медленно побрел вниз, к гардеробу, где он оставил свою лопату.

Лопата стояла на месте. Иван Антонович взял ее и вышел во двор. Во дворе было смрадно: где-то жгли бумагу. Ополченцы грузились в машины. Иван Антонович отыскал свой взвод, вместе со всеми взобрался в кузов… Грузовики выехали со двора на улицу. Мимо поплыли мрачные фасады домов. Иван Антонович плохо знал Москву и долго никак не мог понять, куда их везут. И лишь когда проехали Кунцево, он понял, что их везут на запад, по старому Можайскому шоссе. Теперь он не помнит, сколько они ехали; не раз над их колонной появлялись немецкие истребители с желтыми крестами на крыльях; грузовики останавливались, кто-то истошно кричал: «Воздух!» Все бросались врассыпную — падая и матерясь. Потом, после того как истребители, построчив пулеметами, улетали, командиры взводов и рот подолгу метались вдоль дороги, созывая ополченцев.