Тогда они ушли далеко-далеко за город. Им попалась тихая бухточка, где вместо гальки и валунов, обкатанных морем, был песок, чистый и мелкий. Подставив спины солнцу, они лежали на песке и ели виноград. Потом, когда Лене надоело лежать, купались; потом опять лежали, и Иван Антонович, захватив пригоршни раскаленного песка, сыпал его на спину Лене, и она смеялась и поводила плечами, если песок был очень уж горяч.

«Песок… песок… Что за чертовщина?» Недовольный самим собой, Иван Антонович постучал карандашом по листу ватмана. С ним еще такого не бывало, чтоб во время работы думал о какой-то ерунде! Даже когда Шурочка Черепнина устраивала ему всякие сцены в водхозовском подвале, и тогда он перебарывал себя. А на этот раз — за что б он ни взялся, все мысли о Лене.

Зазвонил телефон. «Иван Антонович, вас просят!» — позвали его.

Аппарат у них был один на весь отдел; он стоял на столике посреди рабочего зала — такой же черный и громоздкий, как и чайник. Оба они — телефон и чайник — стояли рядом; и как нельзя было выпить лишний стакан кипятку, не обратив внимание других сотрудников отдела, так нельзя было и поговорить по телефону втайне от всех. Пока Иван Антонович шел к телефону, молоденькие девушки, сотрудницы отдела, перешептывались меж собой: мол, глядите-ка! Иван Антонович, оказывается, не надоел нашей Леночке за время отпуска!

Они угадали — звонила Лена. У Ивана Антоновича отпуск был короткий, это ему Мезенцев как бы в виде премии отгул двухнедельный дал, а у Лены — нормальный, и она еще не работала.

«Ваня, здравствуй! — услышал он ее грустный голос. — Ну как, ты жив?» — «Ничего. А ты?» — спросил он. «Да так… У нас дома неприятность». — «Что такое?» — «Маму без меня тут отвезли в больницу», — «Заболела? Серьезно?» — «Я потом расскажу… — Помолчала и через мгновение совсем другим голосом добавила — Я соскучилась. Можно, я приду к тебе?»

Иван Антонович обрадовался близкой встрече и весь день работал с большим подъемом. А вечером Лена пришла. Она была очень милая, но необыкновенно задумчивая. Рассказывала о себе. Мать и обе старшие сестры ее — артистки. Отец — художник-декоратор, он считает себя неудачником и частенько запивает. Но в театре отца любят. Обе сестры замужем, у них — свои заботы, и когда отец пьет или, как теперь, заболевает мать, то домой нисколько не тянет…

После этого рассказа она стала как-то понятнее ему и еще милей.

Спустя неделю Лена вышла на работу.

Сентябрь был на исходе; стало холодно, сыро. Шататься до полуночи по Садовым было не очень-то приятно, и они после работы шли к нему, на Земляной вал: пили чай, читали. Поздним вечером, как всегда, он шел ее провожать.

День ото дня Лена задерживалась у него все дольше и дольше.

Однажды — это было уже в середине октября — он вышел ее проводить, но было очень поздно: трамваи не озаряли улиц всполохами огней из-под своих медных дуг, такси тогда ходили редко; они потолкались на перекрестке четверть часа, а то и больше, в надежде, что вот-вот появится какой-нибудь запоздавший трамвай, но тщетно. Лил дождик, и было очень-очень холодно. Идти пешком через всю Москву? Иван Антонович глянул на Лену. Она стояла рядом, прижавшись к его плечу; косынка на голове промокла, и по лицу, такому милому и усталому в этот поздний час, стегал холодный дождь. И вдруг все перевернулось внутри у него. «Хороший хозяин в такую погоду собаку из дома не выпустит, а я любимую вытолкнул», — подумал Иван Антонович. И, подумав так, он взял ее иод руку и, ни слова не говоря и ничего не объясняя, повел ее обратно к себе. И она не остановила его, не выдернула своей руки и ничего не спросила даже, а шла за ним, собранная и спокойная, будто все у них давным-давно решено, переговорено и передумано…

И ничего не было в ту первую ночь: ни буйной страсти, ни запоминающейся на всю жизнь ласки. Если и было что, как он теперь помнит, так это стыдливая растерянность у нее, да и у него, пожалуй. Но вскоре и это все было забыто. Вскоре Лена перебралась к нему насовсем. Просто в чем пришла, в том и осталась в его каморке, не взяв из дому ни платья, ни книг, ни даже подушки. Так и спали первый месяц на одной-единственной подушке. На ноябрьские праздники приехали из Ленинграда отец, мать, братья, собрались ее родители и сестры с мужьями, пришли друзья из института, сыграли они свадьбу, и началась их совместная — не очень яркая и, может, не очень счастливая жизнь.

Та жизнь, которая, хоть и так и этак ее примеривай, кончилась.

Кончилась. Промелькнула. Как, когда, почему так скоро она промелькнула? — не мог понять и объяснить самому себе Иван Антонович.

Он сидел теперь в кресле, вспоминал прожитое, желая докопаться до сути: зачем была дана жизнь ей, ему, и правильно ли они ее прожили? И он подумал: жизнь — она, как вода. Пролилась, как вода сквозь пальцы. Ну что осталось от нее, от Лены? А она ведь родилась зачем-то? Родилась, страдала, радовалась. А что осталось от всех ее радостей и страданий? Ну, остался сын — Миша, Минька… Вот и все. Если бы она занималась своим любимым делом: разрисовывала бы тарелки или создавала бы новые образцы серег и брошей, — то после нее остались бы хоть эти милые безделушки.

В красках, в форме и рисунке на чайных и столовых сервизах проявился бы ее характер, ее восприятие мира, радость и грусть; и эти ее радость или грусть еще долго после нее служили бы людям. Люди брали бы в руки чашку, расписанную мастерицами по ее образцу, и их радовало бы необычное сочетание цветов или рисунка. Какой-нибудь белобородый дед, указывая на чашку, говорил бы внуку: «Вот делали фарфор! Пятьдесят лет из этой чашки чай пью, а позолота, как новая, не стерлась». Или женщина, собираясь в театр, стала бы прикалывать брошь и, залюбовавшись ею, сказала бы мужу: «Эта брошь мне от бабушки досталась. Знаешь, милый, сколько лет этой безделушке? Второй век пошел. Это еще давным-давно, до Отечественной войны, мастера в селе Красном вручную чеканили. Теперь таких уже не делают».

Жила бы память в людях. Но случилось так, что Лене не довелось расписывать столовых и чайных сервизов и чеканить женские украшения. Вместо этого она подметала полы, стирала белье, готовила обеды, растила сына и всячески охраняла покой и благополучие мужа. Иван Антонович с первых же дней их совместной жизни сумел себя так поставить, что-де он, инженер Теплов, и его дело — это дело, а все остальное — яркие броши и чашки — это ерунда! Чего стоят всякие там безделушки рядом с теми сооружениями, которые создает он? И она смирилась. Но так как женщина не может жить без мечты, она стала жить его делом и его мечтой. Случись помереть теперь Ивану Антоновичу, то он покидал бы этот мир с чувством удовлетворения: не прожил бесследно! Оставил след на земле… Он прокладывал трассы новых каналов в Средней Азии и в Сальских степях. Его труд — в десятках электростанций, которые несут людям свет. На очереди строительство плотин на крупнейших реках Сибири, где есть немало им выбранного, им обоснованного. Нет, все-таки он кое-что сделал! Украсил землю… Но потом он вдруг подумал, что в проектировании этих каналов, шлюзов и плотин принимали участие сотни, а может, и тысячи, людей: не один их институт, а десятки институтов. Поэтому вряд ли кто-либо вспомнит его, инженера Теплова, скажем, через пять десятков лет. Но, видно, так устроен человек: пока жив — во всем находит утешение. Один — в детях, другой — в театре или музыке, а он, Иван Антонович, находил свое утешение в деле, в работе. Работа, думы о деле всегда у него были на первом месте. Семья, театр, книги — все это могло подождать.

Дело, дело, дело… Этим он жил. И Лену-то он любил больше всего за то, что она разделяла его увлеченность делом и, как могла, помогала ему.

Иван Антонович работал до самозабвения. Сколько было командировок! Сколько поездок в Сибирь, на Волгу, в Среднюю Азию! Вся жизнь состояла из суеты сборов, встреч, расставаний. А чем жила Лена в долгие дни разлук? К сожалению, он не знал. «Не жизнь, а карусель», — с горечью подумал Иван Антонович. Некогда было остановиться, подумать, хоть раз заглянуть в колодец, из которого он пил всю жизнь, который вычерпал до дна, осушил… И только теперь, в эту вот ночь, вспомнил.