Полгода спустя они случайно встретились там же, в Кемерове. Госпиталь, в котором Иван Антонович находился на излечении, расположен был в новом районе города, в школе. Из палаты, если подойти к окну, виднелся решетчатый забор, которым был обнесен школьный участок, а за забором простиралась неширокая поляна с редкими березами, и уже за ними чернела Томь. Иван Антонович до того (то есть до того, как он попал в госпиталь) и не подозревал даже, что любит реки. Реки как таковые. И эту Томь тоже. Когда после четырех месяцев неподвижного лежания на койке врачи сияли с раненой ноги гипс и разрешили ему непродолжительные разминки в палате, то он — каждый раз в одно и то же время, сразу же после врачебного обхода, — поспешно схватывал костыли, стоявшие в изголовье, и, опираясь на них, ковылял к окну. За окном виднелась Томь. Даже зимой, в январские морозы, река не смирялась до конца: посредине ее, на самом стрежне, чернели полыньи, и над полыньями, подернутыми рябью, клубился парок. Глядя на непокорную реку, Иван Антонович думал: «Эка силища пропадает! Интересно: нет ли поблизости хорошего створа?» — приглядывался он к берегам реки. Но чем дольше он смотрел на Томь, тем эти мысли — мысли о речной силе, пропадавшей впустую, сменялись иными: тревожили думы о Лене, о сыне, о товарищах по работе.

Лена писала, что проектный институт, в котором он работал, эвакуирован на восток. Куда, она толком не знала. Каждое письмо Ивана Антоновича заканчивалось одними и теми же вопросами: «Где Мезенцев? Где Векшин?» Но как раз на эти вопросы, более всего волновавшие Ивана Антоновича, Лена не могла дать ясного ответа. О Льве Аркадьевиче она вообще ничего не знала, а Векшины, с которыми они дружили семьями, эвакуировались. «Жена будто в Свердловске живет, у матери, а Федя где-то на Севере, не на фронте пока, по своей специальности работает», — писала Лена. Мезенцев и Векшин ее не занимали; у нее своих забот хватало. Театры, в которых играли сестры, эвакуировались, уехали из Москвы Катя и Маша. Лене пришлось взять к себе старуху мать. Трое — это уже семья. Надо заработать деньги, надо приготовить обед, убрать комнату.

Правда, Лена в письмах не жаловалась. Она писала, что работа у нее очень суетная, весь день на ногах, но все-таки, когда фашисты бросают зажигалки, она лезет на крышу и вместе с другими женщинами, членами команды самообороны, гасит их.

Да, вышло все как-то нескладно. Уж лучше б призвали его в армию. Носил бы два кубаря, ибо студентом проходил специальную военную подготовку и после окончания института ему было присвоено звание лейтенанта саперной службы. Да, он носил бы два кубаря и, как командир, мог бы выслать Лене аттестат на получение части его оклада. Лена не бедствовала бы, как бедствовала она всю войну, и, может…

«И может, прожила бы подольше…» Но мысль о том, что война подкосила Лену больше, чем его, пришла Ивану Антоновичу лишь теперь. А тогда, в войну, хоть в том же госпитале, стоя у окна и глядя на Томь-реку, он смутно представлял себе, как она жила тут, в Москве, с малым ребенком и больной матерью. Если он и хлопотал тогда о том, чтобы его признали саперным лейтенантом, то хлопотал об этом скорее из чувства собственного достоинства, из желания восстановить справедливость. Ивана Антоновича очень смущало, а иногда и попросту выводило из себя его странное положение. Он был среди раненых солдат как бы «белой вороной». Даже обмундирования ему не дали: как выехал в то октябрьское утро за ворота института в пальто и стоптанных ботинках, так и путешествовал во всем этом из госпиталя в госпиталь. Денежного содержания ему не платили, лежал в общей палате с десятью такими же, как и он, тяжелоранеными. Духота. Случись что ночью, санитарку не дозовешься. А будь у него в петлицах эти самые кубари, его поместили бы в командирскую палату — на троих. В командирской можно и полежать спокойно, и почитать книгу; там на тумбочке звонок, и на каждый твой звонок тотчас же прибегает санитарка.

Иван Антонович написал Лене, чтобы она прислала ему военный билет, паспорт и копию диплома. Она сделала все, как он просил, и Иван Антонович тут же направил свои документы в Новосибирск, в штаб округа. На денежное довольствие его поставили — разумеется, как рядового, а вопрос о присвоении воинского звания, сообщалось в письме из штаба округа, мог быть решен лишь после выздоровления.

Так и остался Иван Антонович в общей палате; и хоть деньги и махорку ему теперь давали, но все равно он чувствовал себя как-то неловко среди солдат, искалеченных на фронте. По вечерам, когда не было врачебных обходов и лечебных процедур, они вспоминали войну: «Немец-то на танках, а мы-то по нему из винтовок: пук! пук! А он, мерзавец, с флангов! В окруженье нас хотел взять. Ротный наш матерится. Ну, мы в контратаку, значит. Пробились».

Ивану Антоновичу становилось не по себе, когда раненые заводили такие разговоры. Они держали Смоленск, Ельню брали… А ему и рассказать-то нечего. О том, как рыл он окопчик? Смешно! Выхлопотал себе махорку и денежное довольствие наравне с ними — и рад. Если уж строго судить, так и этой щепотки махры не заслужил, а лежит вот уже четыре месяца кряду: ест, спит, ходит на процедуры.

Как только врач разрешил ему прогулки, Иван Антонович сразу же забрал свое пальто из каптерки и повесил его в гардероб. И всякий раз, когда ему хотелось на волю, он спускался вниз, надевал поверх госпитальной пижамы пальто и спешил во двор. Но со временем и двор наскучил Ивану Антоновичу. Он стал выходить за ворота, на берег Томи. Однажды — день был воскресный, врачебных обходов и лечебных процедур не предвиделось — Иван Антонович сразу же после завтрака взял костыли и, одевшись, направился к проходной. Сторожиха, сидевшая в будке у входа, знала его — пропустила.

Очутившись за воротами госпиталя, Иван Антонович поспешил к обрывистому берегу Томи. Ледоход еще но начался, но местами у берега уже появились закрайки. Оттаявшая земля чавкала под ногами, костыли вязли в грязи, идти было трудно. Иван Антонович то и дело останавливался; стоял, подставляя лицо ласкающему теплу яркого солнца. Пели жаворонки в небе. Журчали ручьи. Весь берег реки усеян был детворой. Девочки играли в лапту и в «классики»; ребятишки озорничали, прыгали через закрайки, перебегали по горбылям со льдины на льдину. Вода быстро прибывала. На реке стоял треск лопающегося льда; вокруг было ярко, солнечно; и, поддаваясь этому всеобщему оживлению, Иван Антонович почувствовал вдруг прилив сил. Обходя стороной лужи, он шагал и шагал вдоль берега.

Он ушел далеко за поселок. Березы росли здесь почаще; пахло оттаявшей землей, прелым листом и свежими почками. Видимо, летом этот лесок служил местом загородных гуляний: в березнячке стояли беседки, а по берегу понаделаны были скамейки.

Иван Антонович выбрал себе скамеечку поудобнее, на солнцепеке, и присел. Тут было безлюдно и тихо. По бережку, где раньше, чем в других местах, высыпала зеленая травка, важно расхаживали скворцы. Иван Антонович от нечего делать стал наблюдать за ними. Скворцы еще не разбились на пары, держались стайкой; озабоченно, по-деловому осматривая землю, они что-то поспешно клевали; по первому же сигналу сторожевого взлетали, шумно стрежеща крыльями; делали круг над рекой и снова возвращались сюда, на обогретую солнцем поляну.

Иван Антонович так увлекся своими наблюдениями за скворцами, что не сразу обратил внимание на крик о помощи, доносившийся с реки. «Помогите! Помогите!» — кричал кто-то тонким голоском — не то ребенок, не то женщина.

Иван Антонович схватил костыли и вприпрыжку, торопливо, как только мог в своем положении, поковылял к берегу. Метрах в двухстах ниже по течению на льдине, уже оторвавшейся от берега, метались ребятишки — человек пять-шесть. Они бегали по льдине, кричали истошно: «Помогите!» — и махали руками. Иван Антонович, налегая на здоровую ногу, поспешил на помощь. Не пройдя и сотни метров, он увидел барахтавшегося в воде малыша. Какой-то человек уже бежал по берегу с доской наперевес. Ему-то и кричали ребята. Иван Антонович огляделся, отыскивая место, где поудобнее спуститься к воде. Он отыскал какую-то тропинку и начал было спускаться по ней, но впопыхах не удержался, упал. Скользя по грязи, скатился вниз. Человек, норовивший помочь бултыхавшемуся в реке мальчику, судя по всему, тоже был из госпитальных. Неказистый с виду, давно не бритый. Шинелишка на нем потрепанная, а может, и маловата ему, и он не надел ее, как положено, в рукава, а лишь набросил на плечи. Приподняв доску, служивый силился перекинуть ее через закрайку на льдину. Доска была мокрая и, судя по всему, тяжелая.