Мимо шагали домохозяйки с покупками. Из магазинных пакетов торчали корешки редьки и перья зеленого лука. В глубине души я позавидовал домохозяйкам. Никто не курочит им холодильники, не режет живот карманным ножом. Воистину, когда все начнут думать исключительно о луке, редьке и школьной успеваемости своих детей — вот тогда и наступит мир во всем мире. И не надо будет забивать себе голову вопросами, как лучше спрятать череп единорога или в какой кодировке зашифровывать чужие секреты. Наступит просто жизнь...

Я подумал о тающих на полу в кухне креветках, говядине, сливочном масле и томатном соусе. Что уцелело, лучше бы съесть сегодня. Куда, кстати, подевался аппетит?

На красном скутере с кабинкой подкатил к подъезду разносчик газет, ловко рассовал почту по ящикам у крыльца и поехал дальше. Я посмотрел на ящики. Одни были забиты доверху, другие пустовали. К моему разносчик не прикоснулся. Даже не посмотрел в его сторону.

За почтовыми ящиками стояла кадка с каким-то резиновым фикусом. Земля в кадке была усеяна сигаретными окурками и палочками от мороженого. Резиновый фикус, похоже, устал не меньше моего. Все кому не лень приходили к нему, гасили об него окурки и обрывали листья. Как давно этот фикус стоит у подъезда? Судя по тому, какой грязный, наверное, — очень давно. А я каждый день пробегал мимо, не замечая его. Я даже не подозревал о его существовании, пока не получил ножом в живот, чтобы вызвать такси в больницу и ждать на крыльце.

Врач осмотрел мою рану и поинтересовался, как я ее получил.

— Подрался, — сказал я. — Из-за женщины.

Что тут еще наврешь? Сразу видно — ножевое ранение.

— Боюсь, мне придется сообщить об этом в полицию, — покачал он головой.

— Не надо полиции, прошу вас, — сказал я. — Я ведь сам виноват, да и рана неглубокая. Не стоит людей беспокоить.

Врач поворчал немного, но в итоге махнул рукой. Уложив меня на кушетку, продезинфицировал рану, сделал пару уколов и, достав иголку с ниткой, очень ловко меня заштопал. После операции молоденькая медсестра, глядя на меня как-то очень уж подозрительно, перебинтовала рану и затянула меня в бандаж. Видок у меня был хоть куда.

— В ближайшее время воздержитесь от физических нагрузок, — сказал мне врач. — А также от алкоголя, секса и громкого смеха. Лежите дома и читайте книжки. Завтра приходите опять.

Я поблагодарил его, расплатился в окошке регистрации и, получив антибиотики, вернулся домой. Как и советовал врач, тут же завалился на то, что осталось от кровати. Открыл томик Тургенева и стал читать «Рудина». На самом деле я хотел почитать «Вешние воды», но отыскать их в разгромленной квартире оказалось слишком непросто, а «Рудин», если подумать, ничем не хуже «Вешних вод».

Валяясь так средь бела дня — в бандаже, со стареньким Тургеневым перед носом, — я словно выпал из этой реальности. Захотелось послать все к черту. Ни одно из событий за эти три дня не случилось по моей воле. Все исходило откуда-то со стороны, а меня лишь затягивало в эту воронку глубже и глубже.

Я поднялся, прошел на кухню и, наклонившись к мойке, исследовал кладбище битых бутылок. Среди толченого стекла, забившего мойку до краев, одна «Шивас ригал» каким-то чудом наполовину уцелела: почти стакан виски оставался на дне. Я слил янтарную жидкость в стакан и исследовал при свете торшера. Битого стекла вроде нет. Я принес стакан в спальню, забрался в постель и, потягивая неразбавленный виски, снова взялся за книгу. В последний раз я перечитывал «Рудина» еще студентом, лет пятнадцать назад. Теперь, столько лет спустя, валяясь в постели с забинтованным пузом, я испытывал к Рудину особую симпатию. Все-таки человек не развивается с возрастом, хоть тресни. Характер формируется годам к двадцати пяти, и потом уже, как ни бейся, себя не переделаешь. Дальше остается только наблюдать, насколько окружающий мир соответствует твоему характеру. Возможно, благодаря виски, — но мне было жаль Рудина. Героям Достоевского я никогда особенно не сострадал. А вот тургеневским персонажам — запросто. Как, впрочем, и персонажам из «Полицейского участка-87»42. Наверное, все оттого, что у меня слишком много слабостей. Чем больше у человека слабостей, тем охотнее он сострадает слабостям своих ближних. Слабости персонажей Достоевского зачастую и слабостями-то не назовешь, так что сострадать им на всю катушку не получается. Что же до героев Толстого, то их слабости так и норовят превратиться во что-то глобальное, статичное, на века... Какое уж тут сострадание.

Дочитав «Рудина», я забросил книгу обратно на полку, поплелся на кухню и поискал в мойке еще чего-нибудь выпить. В одном из бутылочных донышек плескалось с полпальца «Джека Дэниэлса». Я сцедил жидкость в стакан, вернулся в постель и взялся за «Красное и черное» Стендаля. Почему-то мне нравятся старые, немодные книги. Интересно, сколько молодых людей читает сегодня Стендаля? Как бы то ни было, я стал читать «Красное и черное» и сострадать Жюльену Сорелю. Основные слабости Жюльена Сореля, похоже, сформировались уже годам к пятнадцати. За что я, собственно, жалел его еще больше. Когда все жизненные установки человека сформировались в пятнадцать лет, он представляет довольно жалкое зрелище для окружающих. Словно сам себя упрятал в камеру-одиночку. И в своем тесном мирке за крепкой стеной лишь разрушает себя день за днем...

Что-то в последней мысли вдруг зацепило меня.

Стена.

Его мир обнесен стеной.

Я захлопнул книгу, отправил в желудок остатки «Джека Дэниэлса» и погрузился в мысли о мире, обнесенном стеной. Довольно легко представил себе стену, ворота. Очень высокая стена, огромные ворота. Вокруг — пронзительная тишина. А внутри нахожусь я сам. Но сознание мое слишком размыто, и я не могу понять, где именно нахожусь. Я до последнего уголка знаю город, который окружает стена, но где я в нем сейчас — понять не могу. Словно на меня набросили полупрозрачное покрывало. И оттуда, снаружи, кто-то зовет меня...

Видение напоминало кино. Но какое? Я прокрутил в памяти знаменитые исторические картины. Ни в «Бен Гуре», ни в «Сиде», ни в «Десяти заповедях», ни в «Багрянице», ни в «Спартаке»43я не видел такого пейзажа. Стало быть, это все-таки плод моей окончательно сбрендившей фантазии.

Видимо, эта стена — реакция психики на ограниченность моей жизни. Тишина — шок после отключения звука. Неспособность разглядеть, что вокруг, — катастрофический кризис воображения. А зовет меня, скорее всего, симпатичная толстушка в розовом.

Короткий психоаналитический бред улетучился, и я снова раскрыл книгу. Но понял, что больше не могу сосредоточиться на чтении. Вся моя жизнь — ничто. Полный ноль. Пустота. Что я создал за все это время? Ничего не создал. Сделал кого-нибудь счастливым? Не сделал. Что у меня за душой? Ничего. Ни семьи, ни друзей, ни двери от дома. Ни эрекции. Ни, похоже работы с сегодняшнего дня.

И даже цель моей жизни — мирная старость со скрипкой и греческим языком — растворялась теперь в тумане. Оставшись без работы, я просто не смогу себе этого позволить. Не говоря уж о том, что когда Система начнет на меня охоту, зубрить греческие неправильные глаголы времени не останется.

Со вздохом, глубоким, как колодец древних инков, я закрыл глаза, полежал так немного и снова вернулся к Стендалю. Что потеряно, того не вернешь. Да и сам назад не вернешься, как тут голову ни теряй44.

Незаметно подкрался вечер, и квартиру затопили стендалево-тургеневые сумерки. Резь в животе немного ослабла — видимо, потому, что я лежал без движения. И если бы не тупая боль, тревожно, как далекие тамтамы врага, пробегавшая то и дело от живота к подмышкам, о ране можно было бы вообще не думать. На часах было семь двадцать, но есть по-прежнему не хотелось. В полшестого утра я запихнул в себя полувысохший сэндвич, стакан молока, немного картофельного салата и с тех пор к еде не притрагивался. От одной мысли о пище желудок твердел и скукоживался. Я валялся в постели усталый, невыспавшийся, со вспоротым животом; мое жилище выглядело так, словно целая рота саперов-лилипутов хорошенько заминировала его, а потом рванула на себя все детонаторы сразу. Картинка, что говорить, не очень располагает к аппетиту.

вернуться

42

Серия популярных полицейских романов американского писателя Сальваторе Ломбино (р. 1926), в частности, пишущего под псевдонимом «Эд Макбейн».

вернуться

43

Наиболее зрелищные образцы голливудской классики на исторические и библейские темы: «Бен Гур» (1959) Уильяма Уайлера и Эндрю Мартона, «Сид» (1961) Энтони Манна, «Десять заповедей» (1956) Сесила Б. Де Милля, «Багряница» (1953) Генри Костера и «Спартак» (1960) Стэнли Кубрика.

вернуться

44

Герою романа французского писателя Стендаля (Мари-Анри Бейля, 1783—1842) «Красное и черное» (1830) отрубают голову на гильотине.