Светорада, пока не начинала донимать жара, тоже ехала верхом. Но когда становилось невмоготу, забиралась в собственную крытую кибитку, ложилась на мягкие пуховые валики, обтянутые гладким шелком. Служанки предлагали ей воду в глиняном кувшине, сохранявшем прохладу и в жару, обмахивали опахалами. Светорада смотрела из-под полога кибитки на степь, притихшую в полуденном зное. Степь казалась бесконечной и однообразной. И мысли княжны уносились в иные края. Она вспоминала прохладу дубовых рощ на Руси, крутобокие суда, пристающие к бревенчатым причалам у набережной Смоленска, вспоминала, как девушки поют песни, собравшись у плетней, или ведут хороводы на белых от обилия ромашек полянах…
Мысли о Руси, тоска по ней возвращались к княжне с уже привычным постоянством. Но она отгоняла их. Теперь ее жизнь изменилась, так что незачем изводить себя кручиной. И она стала думать об Овадии, о том, как хорошо, когда тебя любят и ублажают, заботятся о тебе. Овадия – хороший муж, он добрый, внимательный, ласковый. И она любит его. По крайней мере, ей с ним спокойно и хорошо. А это и есть любовь. Тело Светорады словно ожило, она получает удовольствие в объятиях шада, и, возможно, это одна из причин, отчего в ее душе воцарился мир. Правда, любиться с первым мужем, Стемой, у княжны выходило как-то по-другому… Было больше нежности, дурачеств, упоительного наслаждения. Овадия же набрасывался на нее с такой жадностью, что она порой терялась. Светорада не поспевала за его страстью, которая иногда утомляла ее, оставляя в душе и теле опустошение. А он опять хотел ее, опять дрожал от вожделения, его руки ласкали и сжимали ее, губы скользили по телу, словно его мучила непрестанная жажда и только Светорада могла утолить ее.
– Роди мне сына! – иногда требовательно шептал Овадия, склоняясь над распростертой Светорадой, доводя ее до исступления и почти мучительного наслаждения. – Роди мне батыра, который прославится на всю Хазарию!
На четвертый день пути впереди показался Саркел.
Они подъезжали к большой хазарской крепости ближе к вечеру, и мощные стены города всплывали внушительными силуэтами на фоне оранжевого закатного неба. При ближайшем рассмотрении они оказались почти белыми; недавно возведенные и построенные по всем правилам архитектуры византийцев, шестнадцать квадратных башен, как зубы исполинского чудища, угрожающе торчали из высокой насыпи на полуострове, огибаемом с трех сторон водами реки Дон. Главная башня, увенчанная по углам навесными башенками, находилась почти сразу за массивными городскими воротами, возвышаясь над всей округой огромным прямоугольником. Узкие окошки, утопая в глубоких нишах, казались подслеповатыми.
Светорада приподняла полог своей кибитки и с изумлением разглядывала это огромное сооружение, с которым не шли ни в какое сравнение ни срубные грады Руси, ни Дворцовые постройки в Итиле. Она обратила внимание и на огромные земляные валы вокруг каменной цитадели города, и на рвы, соединенные с рекой, и на подъемный мост, опущенный на массивных цепях из арки городских ворот. Еще одни ворота выводили на речную пристань, у бревенчатых причалов которой покачивались суда со спущенными парусами. В Саркеле сходились сухопутные дороги, идущие с востока на запад, и водный путь от Сурожского моря.[131] Вокруг самого города было разбросано множество поселений, зеленели ухоженные сады и огороды. Люди жались к мощной твердыне, где были рынки, караван-сараи, кузни ремесленников, гончарни и шорные ряды. К тому же за стенами мощной крепости всегда можно было укрыться в случае опасности, а его гарнизон состоял из трехсот умелых воинов-гузов, о которых даже итильские аларсии отзывались с уважением. Саркел был многолюден еще и потому, что в его окрестностях постоянно появлялись кочевые становища. Вот и сейчас по приказу Овадии подвластные ему роды стали устраиваться на постой. Сам же шад поскакал к подъемному мосту, мельком бросив взгляд туда, где остановилась кибитка Светорады. Его любимая шадё явно была недовольна, что ее оставляют за городской стеной, даже капризно топнула ножкой, но Овадия только рассмеялся: Светорада нравилась ему и такой сердитой, ему было отрадно осознавать, что он может укротить ее, сделать из своенравной и требовательной княжны покорную и ласковую жену… Но это потом. Пока же для него важнее, чтобы тот, с кем он договорился о встрече, не прознал, что женой Овадии стала смоленская княжна. И царевич бросил быстрый взгляд туда, где у пристани среди иных стругов покачивался большой корабль с вырезанной из дерева статуей женщины на носу – небесной богиней христиан, Девой Марией. На этом корабле приплыл в Саркел посланник Византии, ранее тоже бывший среди женихов прекрасной дочери Эгиля Смоленского.
Теперь же Ипатий Малеил стал стратигом[132] в городе Херсонесе. Овадия уже не раз отсылал к нему гонцов, упреждая о своей попытке изменить положение в Хазарии, объясняя, как важно, чтобы Византия выступила в этом деле союзницей заговорщиков. При условии, что его план увенчается успехом, и рахдониты будут лишены власти, Овадия обещал Византии немало выгод. Но сможет ли он осуществить свой план? Византия могущественна, однако у нее много врагов. И хазарские иудеи не единственные, кто ей не угоден. Но и не последние. Овадии очень хотелось верить, что в Константинополе прислушаются к нему, поддержат… А иначе…
Вышло иначе. Об этом и поведал ему прибывший на встречу Ипатий Малеил. Они беседовали в красивом покое, освещенном лучами заходящего солнца, которое бросало красноватые блики на золоченую мебель и пышные ковры. Ипатий сидел за круглым столиком, лениво попивая вино из высокого бокала, и невозмутимо рассказывал, что Византию сейчас больше тревожат отношения с их извечными соперниками арабами, а также неспокойное болгарское царство, образовавшееся у них под боком и доставляющее Константинополю немало хлопот своей далеко не миролюбивой политикой.[133]
– А с вашим беком Вениамином у нас сейчас мир, – почти безразлично говорил Ипатий. – Зачем же нам наживать себе нового врага, когда у божественного базилевса Льва[134] имеются иные заботы, требующие его внимания и оттока военных сил? Но ты не должен упрекать меня в бездействии, благородный шад Овадия. Я все верно передал в Константинополь, однако ни в ведомстве логофета дромы,[135] ни в священном Палатии[136] мне не дали положительного ответа. Такова уж, видно, воля неба.
Византиец отхлебнул вина, глядя на царевича поверх золоченого ободка бокала и при этом оставаясь совершенно бесстрастным. У этого знатного, еще нестарого вельможи было чуть смуглое продолговатое лицо, породистое и значительное, со сросшимися над переносицей бровями. В его взгляде читался опыт умудренного жизнью человека, но Овадия не видел в нем ни торжества, ни сочувствия. Вьющиеся черные волосы Ипатия лишь кое-где покрывал легкий налет седины, дорогая фиолетовая хламида[137] была изящно скреплена на плече брошью с крупным аметистом, а в манере облокачиваться на поручни кресла и слегка покачивать ногой сквозила изысканность, так отличавшая его от грузно ссутулившего, удрученного полученным известием хазарина Овадии с его обритой головой, клоком растрепанных волос и серьгами в ушах. Со стороны казалось, что в этих роскошных покоях встретились не два человека, а два мира, столь далекие, что им просто не могло быть никакого дела друг до друга. И все же они были людьми. Как ни старался Овадия казаться спокойным, получив отказ, он не смог скрыть своей подавленности. И византиец, уже уходя, не удержался, чтобы не выказать ему своего сочувствия. Даже намекнул, что если Овадии будет нелегко в Хазарии, то он может на время приютить его у себя в Херсонесе.
131
Азовское море.
132
Стратиг – наместник, обладавший военной и гражданской властью.
133
В Болгарии в этот период правил царь Симеон (893–927), проводивший недружественную политику в отношении Византии.
134
Лев VI (886–912).
135
Логофет дрома – пост, соответствующий должности министра иностранных дел.
136
Палатий – дворец византийских императоров.
137
Хламида – драпированный богатый плащ.