— Успеем! — толковал Василий брату. — Без нас ему все одно Москвы не взять!

— Не жаль смердов-то? — вопросил сурово Семен.

Василий подумал, сплюнул, отверг:

— Нет, не жаль! Наших на Пьяне сколь положили! — И Семен не возразил брату, что на Пьяне били суздальцев татары, а не москвичи. Для этих двоих людей, которым еще предстояла долгая и безнадежная борьба за свои потерянные уделы, так и не просветило главное: Святая Русь, единая русская земля, требовавшая от них, ежели не жертвы, не отречения, то хотя бы совести, хотя бы первоначального христианского понимания того, что есть чужие и есть свои, ближние, коих надобно возлюбить по слову Христа, яко самого себя, а не предавать во снедь иноверным.

Такова была предыстория появления под Москвою шурьев великого князя Дмитрия, Василия Кирдяпы с Семеном.

— Где князь Остей? — кричали с костра.

— Вызываем градских воевод на толковню! — кричали в ответ суздальские князья. — Кто там у вас?!

В конце концов те и другие прекратили стрельбу из луков, на заборолах явилась московская старшина, лишенная предводителя, а потому растерянная, и начался долгий увертливый толк.

Василий с Семеном, — заверивши, что князь Остей невережон и сидит у Тохтамыша за приставом, яко литвин сущий, а с Литвою-де хан немирен, — начали склонять горожан к сдаче:

— «Царь ордынский вас, своих людей, хощет жаловати, понеже несте повиннии, ниже достоини смерти. Не на вас бо пришел, но на князя великого вашего ополчился есть. Вы же милованья достоини есте! Ничего же иного требует от вас, разве токмо изыдите противу ему в сретение с честью и с дары, купно же и с князем вашим. Хощет бо видети град Московский и внити в него и побывати в нем, а вам дарует мир и любовь свою, а вы ему врата градная отворите!»

Так, во всяком случае, написано в летописи. Не хочется перелагать современною речью эту ложь (или «лесть», как говорили в древности). Причем суздальские князья не только лгали, но и клялись крестом, предавши не токмо соплеменников своих, но и веру Господню.

— «Имите нам веры, — продолжает летописец, излагая речь этих двух суздальских мерзавцев, — мы бо князи ваши есмы, християньстии, вам то глаголем и правду даем в том!»

Поди, и крестами клялись! Да и как же иначе, коли уж «правду давали»?!

Ну а те, в городе, почему поверили?

Поверили не вдруг, созвонили новое вече, теперь уже на Соборной площади, в виду теремов. И тут вот и раздались громче всего крики тех, кто еще два дня назад, тряся своей мужской украсой со стен, галились над татарами. Двух дней не выдержала городская сволочь и холуи! А что же граждане, что же иноки? Иноки были растеряны, лишившись митрополита. Не было в городе Федора Симоновского, ни Сергия, который один бы мог, верно, утишить безумное море людское, воззвать и призвать к мужеству и терпению… Или и он не мог? Или, прозревая за годы ныне сущее, потому и сказал умирающему Алексию. «Беда грядет, гордынею исполнена земля». Ну, а от гордыни до холуйства один только шаг…

Фома содеял что мог, дабы не совершиться злу. Ему самому оставалось всего часа три до смерти. Срывая голос, кричал он, убеждая не верить лести татарской. Но уже потекло, сломалось, уже никто не слышал слов истины, и речи пошли об одном: кому идти наперед в той процессии, с хоругвями и крестами, которая должна была выйти из ворот встречу татарского царя.

И почему не помнили?! Своих же ругательств, татарских трупов под городом, избитых, обваренных кипятком? Наконец, застреленного суконником Адамом знатного князя татарского?! Почему не воспомнили?! Через два дня!

На что надеялись? Да не всегда ли у тех, от кого отступился Господь, прежде всего пропадает память, и не могут они, неспособны, вспомнить не то что давно прошедшего, а даже и того, что совершилось вчера…

В седьмом часу (то есть приблизительно в пятом часу пополудни) с лязгом и скрежетом упал подъемный мост, со скрипом отворились окованные железом створы ворот, и из Кремника начала выходить, подобная крестному ходу, процессия с архимандритами и попами, с иконами и крестами. Шли бояре, из тех, что застряли в городе, шла купеческая старшина, и валом валили горожане, спеша, толкая друг друга, словно тем, кто добежит первым, отломится какая-нито татарская благостыня…

Конные татарские богатуры стояли рядами вдоль пути, вдоль крестного пути московлян… Потом по единому приказу, разом, обнажили клинки и начали рубить безоружных. В свалке, в воплях кто-то еще, не в силах поверить, вздымал хоругвь или крест противу подъятой сабли и падал с раскроенным черепом, другие бежали стадом, топча упавших, обрываясь с моста в ров, и за ними рвались, не отставая, вооруженные убийцы.

Фроловская башня была мигом, после короткой сшибки, занята, и татарва начала разливаться по городу, топча бегущих, хватая полон, разваливая наполы любого, кто дерзал хотя бы поднять руку. С хрустом топча поверженные иконы, рвались в город новые и новые всадники. Воины Тохтамыша врывались в церкви, лезли по трупам и стонущим, порубанным телам, отдирали серебряные басменные узоры с икон, дрались над церковными сосудами и парчой.

Те, кто не бросил оружия и не поверил татарам, отчаянно сопротивлялись, отстаивая каждый дом, дрались у житниц, дрались во владычном и великокняжеском дворах. Фома с горстью ратных пал уже у Троицких ворот, откуда граждане бежали, пытаясь скрыться под Боровицкой горою, переплывали и перебредали Неглинную, метались по заулкам слободы, охваченной пламенем, и гибли, гибли, гибли…

В Кремнике, где уже возникали пожары, творился ад. Ополоумевшие толпы метались по улицам, всюду наталкиваясь на острия сабель безжалостной степной конницы, заползали в погреба хором, где задыхались от жара и дыма горящих строений…

Там и тут татары бревнами выбивали двери каменных храмов, волочили женок и детей, одирая до последней наготы инокинь и монахов, и уже безжалостный огнь пробивался в нутро церквей и медленно загорались высокие книжные груды, унося дымом сокровища мысли и веры многих великих веков.

По улицам волочили поставы сукон, паволоки и шелка; товары, свезенные под защиту каменных стен гостями-сурожанами, теперь расхищались ликующими победителями. Среди множества церковного чина зарублены были спасский архимандрит Семион и архимандрит Яков, игумены многих монастырей, чернецы и попы, дьяконы и прочий чин церковный…

Прок оставших в живых татары, полоном, гнали вон из города, а уже вставали там и тут высокие столбы пламени, охватывая терема и деревянные колокольни. Рушились с прощальным звоном колокола, дымом обращались богатства, слава и узорочие еще вчера гордого города.

Ночью Кремник пылал гигантским костром в черном обводе стен. И последние раненые, чудом оставшие в живых русичи, выползая из наполненных дымом погребов, брели, падали и погибали на улицах…

Глава 26

Визявши Москву, татары волчьей облавой распространились по всему княжеству. Изгонные рати взяли, разорив, Звенигород и Можайск. Иная, множайшая, рать устремила к Переяславлю. Великую княгиню Евдокию едва успели вымчать вон из города и погрузить на лодью. Все, кто мог, кто имел хоть какую посудину, отчаянно гребя, удалялись от берега, где метались, в косматых шапках, злые степные всадники и где вспыхивали уже там и сям хоромы горожан.

Целым плавучим табором — благо, погода была тихой — простояли на середине озера лодьи и челноки переяславлян, пережидая ратную страду.

Княгиню с детьми повезли на Семино, откуда лесами, в люльке о дву конь, на Ростов и после на Кострому, где великий князь, встретив на пристани, охватил Евдокию руками, вынес и, плача, все прижимал к себе, все не отпускал наземь, измученную, чудом избежавшую татарского плена. Дети были живы и целы все. Князь оглядел свое семейство (о том, что Москва взята, он уже знал), спросил только, где Киприан. И, услыхав, что в Твери, угрюмо кивнул головой.

Вечером он бушевал, тряс за ворот Федора Свибла: