А может, и брат, и дядя живы?! То-то будет рассказов, пиров, радости!

Думает так и страшится. А ну как строгий дядя и тетка-боярыня не примут, не пустят на порог? На то, что брат Лутоня жив, у Василия было мало надежды.

Глава 29

Назавтра в город вступил с полками сам великий князь. Феофан не отпустил Ваську к городским воротам, только уж, когда с песнями шли улицею полки, выпустил и сам вышел на паперть, но скоро вновь загнал внутрь:

«Дело стоит!»

С зарания мастера сотворили второй кусок обмазки, и теперь надобно было опять кончать-успевать до вечера, пока не просох раствор. (Пото и работа сия по-фряжски зовется «фреско» — свежая!) В полдень, сразу после поздней обедни, в собор набилось московитов-воинов. Отстояв службу (а иные и после приволоклись!), все они скопом и кучею почали рассматривать греческое письмо. Нашлись знатцы, что могли и спросить толково, и грек, размягченный вниманием, пустился, отложив кисть, в ученые разъяснения. К Ваське в ту пору приблизил парень в ратной сряде, кивая на грека, вопросил, откуда тот и давно ль на Руси?

Слово за слово дошло и до того вопрошания: сам-то кто, как звать и откудова?

— Московской! Литвины угнали, вишь, продали татарам, а энтот купил, обещал вольную… — с неохотою отвечал Васька. Так славно беседа вилась, а тут объясняй, что ты холоп… Кому любо?

— Ниче, выкуписси! — успокоил его парень. — Не холопом рожден, не холопом и станешь! Отколе, баешь, из каких местов?

Васька сказал. Парень прихмурил чело, вопросил уже тревожно, настойчиво:

— Постой! А брата как звать-то у тя?

— Лутонею!

— А отца? Ну того, которого убили!

— Услюм.

— А дядю? — уже почти в крик торопил его московский ратник.

— Дядю? Никита Федоров, данщик владычный… И тетка Наталья у нас!

— Та-а-а-ак… — протянул парень и положил ему тяжелую руку на плечо.

— Дак ты Васька, значит! Старший Лутонин брат! — Он помолчал, сглотнул, и у Васьки тоже разом пересохло в горле, когда парень выговорил наконец:

— А батя погиб! Убит на рати с Литвою. А я — сын еговый, Иван. Иван Никитич Федоров.

Они стояли оба молча, обалделые. Потом — обнялись. Уже после слез, поцелуев, ахов и охов, припоминаний Ванята говорил, веря, что так и есть:

— А я и даве гляжу, что-то словно знакомое в лице, будто видал где-то! Изменился ты, возмужал! На улице-то навряд бы тебя и признал!

Не признал бы, конечно, и не видел в обветренных огрубелых чертах лица высокого молодого мужика с долгими волосами, небрежно заплетенными в косицу, ничего знакомого и не думал ни о чем таком еще минуту назад — судьба свела!

Они стояли перед греком обнявшись, а он взирал на них с высоты роста своего, сам дивясь. Все, рассказываемое прежде Васькой, казалось легендою, а тут, гляди-ко, родич! Все же настоял изограф, чтобы кончили живопись этого дня, и Иван, решив не разлучаться с двоюродным братом, только сбегал к старшому, изъяснил дело, получил ослабу на один день (все одно, пока подтягивались останние рати, ратным приходило ждать да бездельничать!) и, радостный, воротился в церкву, где греческий мастер решительными мазками доканчивал дневной свой урок, выписывая узорные каменные хоромы, напоминавшие цареградские виллы и дворцы его далекой родины.

Вечером все трое пошли вместе. Грек наказал стряпухе достать береженый балык и корчагу пива, распорядил ужином. Слушал рассказы и разговоры братьев, кивал. Решившись, хоть и жаль было, высказал:

— Ну раз так, даю тебе вольную, Василий! Иди в поход, а там и на родину воротишь! Рад поди?

Васька был рад и не рад. До жути, до слез стало жалко расставаться с греком. Только тем и успокоил себя, что узрит его не один еще раз! Он опустил голову на стол и расплакался. Грек Феофан положил на кудрявую лихую голову свою тяжелую руку, взъерошил волосы, успокаивая. Сколь часто полоняники приукрашивают свое прошлое! По грехам думал и про этого: привирает! Ан, все оказалось правдою!

— Будешь нарочит муж, Василий! — приговаривал Феофан. — Боярин будешь! Когда-то придешь ко мне заказывать икону доброго письма!

Васька лишь молча, схватив обеими руками, жадно облобызал чуткую руку мастера — словами не сказывалось. И грек понял, привлек его к себе, посидели молча, пока опомнившемуся Василию стало наконец неудобно: что он, как малое дитя…

Потом сидели до глубокой ночи, пили пиво, сказывали каждый о своем, слушали грека:

— Вы идете на войну счастливые! Мыслите, все можно решить оружием!

Меж тем оружие не решает ничего. Только дух! Токмо тот огнь, что в человеке, божественный огонь подвигает на деяния!

— Пото у тя лики — словно огнем сияют? — Только теперь начал Василий понимать, почто святые Феофана как бы охвачены огнем, пробивающимся изнутри, и, приученный мастером, вопросил, живописуя руками:

— Пото?

Огонь?

И Феофан Грек улыбнулся, по-доброму кивая. Ученик, хотя и теряемый им, наконец-то понял, постиг главное!

— Узрел?! — Грек глянул опять строго. — Помысли о сем! В каждом — свой огонь! Ко всякому деланию потребна страсть переже всего. Умным словом — энергия! То, о чем рек божественный Палама! Сие есть орудья Бога, коими он творит мир! — Изограф даже палец вздел, указуя.

— Ето у святых али… — уточнял Иван.

— У всех! — отверг изограф. — Ремесленник всякий, сотворяющий вещь добрую, пахарь, усердно тружающий в поле, гость, мореплаватель, воин, и паче всех — святой! Пото и пишут сияние, ибо сие — видимый огнь, свет Фаворский, исходящий на нь!

Но Иван еще пытается возражать:

— Без ратей-то как же! Единым духом тех же татар, к слову, не одолеть!

— И в ратном деле тот токмо и победоносен, в коем энергия Божества! — не уступает, встряхивая гривой, изограф. — Рати бегут или одолевают, и не всегда числом или оружием, а Божьим попущением! Зри! Разогни и чти деяния римлян и греков! А потом франки, галлы, вандалы, коих была горсть, громят тех же римлян… Почто? Дух! Умер дух, и плоть стала бессильна! Святые отцы сражались не оружием, но духовно и силою слова побеждали тьмы и тьмы!

— Почто ж теперь Византию теснят турки?

— Когда угасает энергия, то с нею кончается все: мудрость, сила, власть, и царства на ниче ся обратят… Как мы, как наш священный город…

— произнес грек тихо, потупя взор. Но юные московиты не узрели смущения изографа, целиком захваченные новою для них мыслью:

— И, значит, мы, то есть Москва…

— Да, да! — подхватил грек. — Увы! Мы стары, вы молоды, и у вас грядущее!

— Пото и ты, отче, здесь? — вопросил Василий учителя.

— Пото, сынок! — сказал сурово и скорбно Феофан, впервые так называя прежнего холопа своего.

Уже на первых петухах повалились спать, не чая в грядущем ни худа, ни лиха.

— Какой он умный у тебя! — шептал, укладываясь, Иван.

— Да! Прехитр мастерством и превелик разумом! — с гордостью отвечал Василий.

Назавтра Василий вступил в нижегородский полк, и родичи долго мяли друг друга в объятиях, веря, что расстаются на несколько дней, что после победы вместе воротят «домовь»… Верилось! В юности все легко и безоблачна грядущая даль времени! И когда под пение дудок, под звон и звяк выступали полки в поход, верилось в скорую встречу. И на третьем, четвертом ли привале, проплутав меж возов и раскинутых шатров, нашел Ванята спящего Ваську, растормошил, час малый и посидели в обнимку у костра, не ведая, что это — напоследях и что до новой встречи им предстоит прожить едва ли не всю жизнь.

Глава 30

То, что было дальше, описано в летописи.

Постояв за городом и не дождавши вести про Араб-Шаха, великий князь повернул полки на Москву. (И с ними вместе уходил Иван Федоров, так и не повидавши на росстанях двоюродного брата своего.) А вся нижегородская сила с сыном Дмитрия Константиныча Иваном, ведомая князем Семеном Михайловичем, с приданными к ней ратями владимирской, переславской, юрьевской и ярославской, «в силе тяжце» отправилась за Пьяну стеречь татар. Вести доходили разноречивые, и, наконец, слухачи донесли, что Арапша далеко, на Волчьей Воде. Многие после удачного похода на Булгар восприняли дело так, что татары устрашились и в драку не полезут.