Путь вверх надо пройти, а не проскочить… Надо по пути преодолеть столь многое, что и сам — невестимо — становишься другим, приближаясь к вершине. Нарастает сдержанность. Уходит злость. Уже не надобно мстить за мелкие обиды молодости. Уже начинаешь прикидывать относительно той самой соседки, что скандалила на коммунальной кухне, почему она такова. И что надобно содеять, дабы исключить и коммуналки, и ненависть граждан друг к другу, и как из бабы той, скандалистки и пьяницы, вновь воссоздать (или хоть из дочери ее!) женщину, труженицу и мать. Как поднять ее вровень с теми, воспитанными еще Сергием Радонежским, великими предками нашими, способными на жертвенность, терпение и доброту?

Ну а ежели «из грязи да в князи»… Не дай, Господи, никоторому народу таковых пастырей! И Русь многострадальную спаси и сохрани от них!

Войдылу не зря сравнивали с медведем. Был он широк в плечах и тяжел.

Когда его вешали, петля затянулась враз, сломав хозяину Лиды шейные позвонки. Труп не дернулся, не заплясал в петле — повис тяжело и плотно, и лишь сизый выглянувший язык, да темная багровость набрякшего лица, да сведенные судорогою кулаки связанных за спиною рук сказали о смерти.

Хоркнула, крякнув, виселица, веревка натянулась струной. Расшитые жемчугом мягкие сапоги из цветной русской кожи выпятились врозь и замерли. И только вонючая жижа медленно капала вниз, стекая по сапогам.

Но это произошло спустя четыре года после смерти Ольгердовой, с опозданием ровно на четыре года, и уже ничего нельзя было изменить в том, что натворил этот холоп, оставшийся холопом и после женитьбы на княжеской дочери.

Однако, поведем по порядку, начиная от того вечера, когда Войдыло, уже ставший необходимым и молодому литовскому княжичу Ягайле, и его русской матери, тверянке Ульянии (растерянной, только начинающей осознавать страшную истину смерти своего великого мужа), пробирался покоем, пластаясь по стене, стараясь стать как можно менее заметным в толпе бояр, князей и иноземных рыцарей, и случайно, мгновением, заглянул в очи православному митрополиту Киприану. И Киприан вздрогнул, прочтя то, чего знать он не должен был никоим образом. Но Войдыло, почуявши промашку свою, тотчас опустил глаза и змеей выскользнул из покоя… И растворился, затаясь, был и не был, мелькая здесь и там, нигде не появляясь явно, грубо и зримо. И был он в те торжественные и скорбные часы опять княжеским постельничим, хлебопеком, рабом и только единожды, на переходах замка, в тесном ущелье каменной двери нос к носу столкнувшись с растерянным Ягайлою, тронул лапищей плечи княжича и подбородком, бородою, молча показал вверх: не вешай, мол, носа, выше голову, теперь, после смерти родителя, ты — великий князь! И Ягайло, разом поняв, почуяв ободряющий намек, быстро и горячо поймал ладонь Войдылы, мгновением приникнув щекой к властной руке наставника.

И — в общем устроилось! Кейстут не отрекся от клятвы, данной им брату. И когда не признавший Ягайлу старший Ольгердович, Андрей, пошел с полками из Полоцка на Вильну, его встретила под городом не только малочисленная и наспех собранная рать Ягайлы, но и закаленные в боях с немцами ряды ветеранов Кейстута.

…Снег, прижатый солнцем к земле, растоптанный тысячами копыт, разлетался серебряными струями. Ягайло скакал бок о бок с Витовтом, хищно оскалив зубы, чуя в сердце попеременные волны огня и холода. Злость и гнев мешались в нем со страхом. В воздухе зловеще посвистывали стрелы, и он низко пригибался в седле: добрый фряжский панцирь спасет, да не попало бы ненароком в лицо — тогда конец! Волнами прокатывали по полю клики ратей, и уже яснело, что Кейстут одолевает Андрея. «Почему Кейстут? Почему не я?!»

— летело в ум вместе с брызгами холодного снега, вместе с холодом страха и горячею радостью победы… И опять в очи кинулось широкое, в хитрой усмешке, лицо Войдылы под низко надвинутым шеломом. Он и тут преданно охранял своего воспитанника…

Одному Войдыле и верил Ягайло! Перед ним одним не притворялся (наученный притворству всей молодостью своей при великом язычнике-отце и верующей православной матери). Ему одному поверял свой гнев, свою зависть и безумную жажду власти. А мать — терялась, суетилась, путалась в детях и уже глядела на этого своего сына с опасливым обожанием. Сама боялась, что вот и вдруг придут в оружии, поволокут, схватят… Пронзительно вглядывалась в сухой морщинистый лик Кейстута — не обманет ли деверь? — с горем понимая, что литвины любят Кейстута много больше, чем ее сына, пока еще ничем и никак не проявившего себя ни на поле брани, ни в делах господарских…

По совету Кейстутову затеяли поход ко Пскову — выгонять Андрея Горбатого и оттуда. Старший пасынок ушел с дружиною на Москву и, слышно, был хорошо принят великим князем Дмитрием. Как тут быть? И опять требовались ей, Ульянии, советы преданного Войдылы. С братом Михайлой Ульяна стала совсем далека. То, прежнее, отболело, окончилось. Со смертью супруга и брат словно отошел посторонь. Хотя и грамоты шли в оба конца, и поминки, и поздравления, и брак сына Михайлова, Ивана, с дочерью Кейстутовой не без Ульянии был сотворен… Все так! И все же того, прежнего, детского, памяти той, когда играли в салки и бегали по тверскому терему, — того не осталось уже… А на Войдылу можно было и прикрикнуть, и топнуть ногой, и снова позвать, воззвать, кинуться за помощью в трудно обвалившемся на ее хрупкие плечи господарстве.

И с дочерью… Утешала себя тем, что и покойный Ольгерд сквозь пальцы смотрел… И еще в тот день весенний, когда увез Войдыло Машу в загородный Ольгердов замок охотничий, в Медники, отчего-то захолонуло сердце, кинулось в ум — остановить! И… не посмела! Сама себе в том не признаваясь, но — не посмела. Дала течению дел идти своим чередом.

А Войдыла, словно бы и ничего такого и не имея в уме, охоту затеял! И так радостно было: весна, под елками и на узких зимниках еще дотаивает плотный слежавшийся снег, а уже олени трубят безумство весны, и распушилась, вся в желтых сережках, верба, и березы стоят словно в зеленом изумрудном пуху, и липы пахнут томительно и призывно…

Трубят рога, серебряно и высоко трубят! Вдалеке — рога. Длинное платье, свисающее с седла, цепляет за ветви. Жаром пышет, близится его широкогрудый крепконогий конь, и Маша оглядывает испуганно — вдруг и сразу с бурными перепадами забилось сердце… Закричать? Она почти до крови закусывает губу, вздергивает беспомощно и заносчиво нежный подбородок, по немецкой моде перехваченный тонкою шелковою тканью… Но одна из отставших было прислужниц догоняет ее — слава Господу! Отлегло от сердца! (Маша не знает, что эта девушка с растерянным лицом подкуплена Войдылой, что подкуплены слуги, и те, которые станут принимать ее в Медниках, — все верные рабы Войдыловы, и тут хоть закричи, уже не услышит никто!) Вся кровь, вся гордость и страх, подлый девический страх, кидаются ей в лицо, пламенем зажигают ланиты. А он — большой, могучий и страшный — подъезжает обочь, склоняет голову, легко, чуть-чуть трогая стремя коня. И вот уже кони идут рядом, и трудно вздохнуть, и весенний упоительный день словно в дыму, словно в угаре печном… И что-то говорит ласковое, успокаивающее, а она не понимает ничего! И лишь вся напрягается, словно струна, когда, властно и бережно охватывая за пояс, снимает ее с коня…

«Медники? Почему Медники?» Но служанка, та, подкупленная, уже тут, уже выбежали слуги, берут под уздцы коня, стелют ковер, и по ковру, по ступеням ведет ее («Подлый раб! Холоп отцов! Не хочу!»), ведет в уже истопленные, уже изготовленные хоромы и что-то говорит, что-то прошает…

И, почтительно склоняя головы, исчезают слуги, мигом собрав изысканный стол перед камином, где дотлевают дубовые плахи, рдяно рассыпаясь угольем, откуда пышет жаром и сытным духом жарящейся на вертелах зайчатины. А на столе — иноземное вино, дорогие закуски и сласти. Все приготовил, ничего не забыл лукавый раб, замысливший в этот день непременно породниться с семейством княжеским. (Ибо ведает, не сегодня-завтра Марию посватают из-за рубежа и тогда — прощайте дальние замыслы!) Знает и потому решился и уже не отступит ни за что. А прислужница — что прислужница? Подает, пряча глаза, сама вспыхивает, представляя, что воспоследует вскоре. А Войдыла ласков и властен, почти насильно заставляет выпить бокал темного фряжского вина, от которого враз и сильно начинает кружить голову. Она плохо помнит, что ест, что пьет. Пугается, узрев по золотым искрам низкого солнца близящий вечер. Выходя с прислужницею, вдруг кладет руки на плечи девушке, шепчет отчаянно и обреченно: