— Ах, да разве мне сладко? Разве я по своей воле?.. Это все он. А раз он так хочет, значит, я должна слушаться, ведь верно? Он сильнее меня… Разве я знала, как все обернется? Да теперь уж что говорить! Дело сделано, не переделаешь. Он ли, другой ли, — все равно теперь. Пусть женится на мне.

Она защищалась без всякого жара, с вялым смирением, свойственным девушкам, слишком рано отдающим себя во власть мужчине. Она покорялась общему для всех закону. Никогда она и не мечтала, что судьба ее может быть иной. Ухажер овладевает девушкой насильно за терриконом, в шестнадцать лет она родит ребенка, потом бедствует всю жизнь, заведя свою семью, если любовник женится на ней. И Катрин лишь потому краснела от стыда и вздрагивала, что мать называла ее нехорошими словами при Этьене, чье присутствие было для нее в эту минуту мучительно и приводило ее в отчаяние.

Однако Этьен встал и, не желая мешать объяснению, отошел к печке, как будто решил поворошить угасавшие угли. Но тогда Катрин подняла голову, и их взгляды встретились. Она была бледна, изнурена и все же миловидна, особенно хороши были эти ясные глаза, обведенные темными тенями; и, глядя на нее, Этьен испытывал странное чувство: исчезла в его душе злая обида, и осталось только одно желание — чтобы Катрин нашла счастье с человеком, которого она предпочла ему. И еще ему хотелось взять ее под свою защиту, пойти в Монсу и заставить того, другого, относиться к ней с уважением. Но Катрин видела в ласковом взгляде, которым он смотрел на нее, только жалость. Как он, должно быть, презирает ее, если так пристально ее рассматривает! И сердце у нее сжалось так больно, что она чуть не задохнулась, и больше не находила слов в свое оправдание.

— Вот так-то лучше, — сказала неумолимая мать. — Лучше помолчи. Если ты совсем вернулась домой — оставайся, а нет — так вон отсюда! Сию же минуту убирайся, да скажи еще спасибо, что у меня на руках Эстелла, а то я бы тебе дала пинка хорошего!

И вдруг, словно эта угроза осуществилась, Катрин вскрикнула от боли и неожиданности, почувствовав, что кто-то пнул ее в спину. В незатворенную дверь влетел Шаваль и лягнул Катрин, как разъяренный осел. Подстерегая ее, он несколько минут стоял на крыльце.

— Ах ты мерзавка! — орал он. — Выследил я тебя. Так и знал, что ты сюда прибежишь и начнешь блудить. Ты что, платишь ему? Ты его кофеем на мои денежки угощаешь?

Мать и Этьен остолбенели.

Шаваль, рассвирепев, отшвырнул Катрин к двери.

— Уйдешь ты отсюда, чертово отродье?

Катрин забилась в угол, и тогда Шаваль набросился на мать:

— Нечего сказать, хорошим делом ты занимаешься, — потаскуху дочку покрываешь! Внизу сторожишь, а она наверху с хахалем валяется.

Наконец он схватил Катрин за руку и, дергая ее, потащил к двери. У порога он остановился и снова повернулся к матери, которая застыла на месте, даже позабыв застегнуть кофту. На коленях у нее, прикрытых шерстяной черной юбкой, спала Эстелла, задрав кверху носик; грудь матери, большая и тяжелая, свисала, как вымя породистой, крупной коровы.

— А когда дочки нет, глядишь, и мамаша сойдет, — кричал Шаваль. Валяй, валяй, показывай свое мясо! Твой паршивый жилец не побрезгует.

Этьен кинулся к нему, хотел закатить негодяю пощечину, вырвать у него из рук несчастную Катрин, однако остановился из страха всполошить дракой весь поселок. Но в нем самом закипел неистовый гнев, и соперники стояли друг против друга, пылая злобой. Вспыхнула наконец давняя ненависть, долго таившаяся ревность. Теперь один жаждал уничтожить другого.

— Берегись! — сквозь зубы процедил Этьен. — Я с тобой расправлюсь.

— Попробуй! — ответил Шаваль.

Они еще несколько секунд смотрели друг другу в глаза, сойдясь вплотную так близко, что каждый горячим дыханием обжигал другому лицо. И тогда Катрин сама с мольбой взяла любовника за руку и увела на улицу. Она потащила его прочь из поселка и, убегая, не смела оглянуться.

— Вот скотина! — пробормотал Этьен, захлопнув дверь. От гнева и волнения у него подкашивались ноги, он опустился на стул. Маэ сидела напротив него не шевелясь. Наконец она с отчаянием махнула рукой, но не сказала ни слова. Оба думали о своем, и молчание было тяжелым от невысказанных мыслей. Этьен невольно смотрел на обнаженную грудь Маэ, и теперь эта блиставшая белизной полоска плоти вызывала у него смущение. Этой женщине уже исполнилось сорок лет, тело ее было обезображено, как у плодовитой самки, но она еще привлекала многих, — высокая, широкобедрая, крепкая, с крупными чертами продолговатого лица, сохранившего следы былой красоты. Спокойно, не спеша она взяла обеими руками свою грудь и заправила ее за лиф; розовый кончик все не входил, она придавила его пальцем, потом застегнула старую кофту и сидела теперь вся в черном.

— Свинья он, вот что! — сказала она наконец. — Только у мерзавца и могут появиться такие поганые мысли. Да мне наплевать! На гадости и отвечать не стоит!

Затем она сказала с неподдельной искренностью, не сводя глаз с Этьена:

— У меня, понятно, есть недостатки, но на это я не способна. За всю свою жизнь только двоих мужчин я к себе допустила, — одного откатчика давно, когда мне пятнадцать лет было, а потом вот Маэ. Если б и он меня бросил, как первый, — что ж, не знаю, как бы тогда пошло. И не могу очень гордиться, что хорошо себя вела с тех пор, как замуж вышла, — ведь частенько бывает, что люди потому только и не грешат, что случая не представлялось… Я вот говорю все как было, а многие из моих соседок не посмеют всю правду сказать про себя. Верно?

— Что верно, то верно, — ответил Этьен, вставая. Он вышел из дому, а Маэ положила Эстеллу на два

составленных вместе стула и решилась наконец разжечь огонь в печке. Если отец поймает рыбу и продаст улов, все-таки можно будет купить хлеба.

На дворе темнело, спускалась холодная, ледяная ночь. Этьен шел в глубокой печали. Теперь не было у него ни гнева против Шаваля, ни жалости к несчастной обиженной девушке, — воспоминание о недавней грубой сцене стерлось, растворилось в мыслях о страданиях всех бедняков, об ужасах нищеты. Перед глазами его вставал поселок без хлеба, женщины, дети, которым нечего поесть нынче вечером, народ, который голодает, но борется. И в томительной грусти сумерек у него пробудилось сомнение, возникавшее порою в его душе, но теперь наполнившее ее такой мучительной болью, какой он никогда еще не испытывал. Какую ужасную ответственность он взял на себя! Надо ли и дальше призывать людей к сопротивлению, побуждать их упорствовать? Ведь теперь нет ни денег, ни кредита в лавках, — что их ждет, если не будет со стороны никакой помощи, если голод сломит их мужество? И вдруг перед глазами его встала страшная картина: умирают дети, рыдают матери, а измученные, исхудалые мужчины спускаются в шахты. Он все шел, спотыкаясь в темноте о камни: мысль, что Компания окажется сильнее и он принесет лишь несчастье товарищам, жестоко терзала его.

Наконец он поднял понурую голову и увидел Ворейскую шахту. В сгущавшихся сумерках вырисовывались тяжелой темной грудой надшахтные строения. Посреди пустынной площадки высился недвижный черный силуэт копра, похожий на башню заброшенной крепости. Лишь только останавливалась добыча угля, душа покидала стены шахтных построек. В этот вечерний час не было там признаков жизни, ни единого фонаря, ни звука человеческого голоса, и в этой кончине, постигшей шахту, даже хлюпанье водоотливного насоса казалось далеким хрипом, доносившимся неведомо откуда.

Этьен смотрел на шахту, и кровь прихлынула у него к сердцу. Если рабочие страдают от голода, то и Компания начала терять свои миллионы. Почему же непременно она окажется более сильной в этой битве труда против капитала? Во всяком случае, победа обойдется ей дорого. Кончится сражение, тогда каждая сторона подсчитает свои потери. И вновь его охватила воинственная ярость, неистовая жажда покончить с нищетой, хотя бы ценою смерти. Пусть лучше весь поселок погибнет сразу, чем по-прежнему гибнуть постепенно от голода и несправедливости. Из путаницы прочитанного в книгах всплыли примеры: рассказы о народах, которые сжигали свои города, чтобы остановить наступление врага, туманные истории о том, как матери, желая спасти своих детей от рабства, разбивали им головы о булыжники мостовой, о том, как мужчины предпочитали лучше уморить себя голодом, чем есть хлеб тиранов. Он пришел в восторженное состояние, — душевный упадок сменился приливом жестокой веселости, изгнавшей сомнения; ему стыдно было за свое минутное малодушие. А вместе с возрождением веры воскресли и горделивые грезы и высоко вознесли его на своих крыльях. Так радостно было чувствовать себя вождем, видеть, что, повинуясь ему, люди идут на все жертвы; все ширилась его мечта о своем могуществе: в тот вечер он был триумфатором. Он представлял себе сцену, исполненную простоты и величия, — воображал, как он отказывается от власти и передает ее в руки народа.