И вдруг Этьена охватило мучительное желание увидеть их лица. Ну что за глупость! Он ускорил шаг, чтобы не поддаться соблазну. Однако его ноги словно сами собою замедляли шаг и, дойдя до первого фонаря, он спрятался в тень. Парочка прошла мимо, и он остолбенел, узнав Катрин и Шаваля. Сперва он глазам своим не поверил: неужели эта девушка в ярко-синем платье и в черном чепчике действительно Катрин, которая казалась мальчишкой-подростком, когда на ней были штаны и колпак, обтягивавший голову? Вот почему в Рекильяре он не угадал, что это Катрин, хотя она прошла, коснувшись его платьем. Но теперь он увидел ее лицо и больше не сомневался. У кого же еще могли быть такие глаза — зеленоватые, прозрачные, как вода в роднике, такие светлые и глубокие глаза? Но какая дрянь распутная! У него возникло яростное, беспричинное желание отомстить ей. За что? Какие были у него права на нее? Сейчас он презирал ее. Да еще и находил, что ей совсем не идет женское платье. Уродина, вот и все!
Парочка медленно шла по дороге, не подозревая, что за ней следят. Остановив Катрин, Шаваль целовал ее в шею за ушком, и она больше не рвалась вперед, шла медленнее, смеялась тихим смехом в ответ на ласки. Нарочно отстав от них, Этьен был вынужден идти за ними следом и негодовал, что они загораживают ему дорогу, да еще и утешают его зрелищем, которое его бесит. Так, значит, она сказала правду нынче утром, уверяя, что еще не была ничьей любовницей. А он ей не поверил, отказался от нее, не желая уподобиться тому, другому. И вот ее перехватили под самым его носом, оставили его в дураках, а он еще нашел себе гнусное развлечение — подглядывал за ними. Просто с ума можно сойти! Он сжимал кулаки, готов был растерзать Шаваля, поддавшись слепому порыву ревности, толкающей на убийство…
Прогулка длилась с полчаса. Подходя к Ворейской шахте, Шаваль и Катрин вновь замедлили шаг, два раза останавливались на берегу канала, три раза у террикона; теперь оба они были очень веселы, обменивались шаловливыми нежностями. Из опасения, что его заметят, Этьену тоже приходилось останавливаться. Он старался внушить себе грубые мысли: впредь ему наука, не будь щепетильным, не церемонься с девушками. Когда миновали шахту, Этьен мог бы свободно повернуть к Раснеру и поужинать там, но он двинулся дальше за парочкой, дошел до самого поселка и, спрятавшись в тени, долго стоял там, пока не увидел, что Шаваль отпустил Катрин, и она вернулась домой. Удостоверившись, что любовники расстались, он снова двинулся в путь, и долго шел по дороге к Маршьену, шатая машинально, ни о чем не думая; на душе у него было так мерзко, что он не мог сейчас запереться в четырех стенах.
Было около девяти часов вечера, когда Этьен прошел обратно через поселок, вспомнив о том, что надо поесть и лечь спать, если он хочет встать завтра в четыре часа утра. Весь поселок спал, все было черно вокруг. Ни единой полоски света не пробивалось сквозь запертые ставни в домах, выстроившихся длинными шеренгами: наверно, все там спали тяжелым сном, всхрапывая, как солдаты в казармах. На улицах — ни души. Только кошка пробежала по пустынным огородам. Кончился еще один день мучительного труда, люди, чуть не падавшие за столом от усталости, едва добирались до постели и, отяжелев от пищи, сразу засыпали.
В ярко освещенном кабачке Раснера машинист с шахты и двое рабочих дневной смены пили пиво. Этьен не сразу переступил порог — сперва постоял у дверей и в последний раз посмотрел вокруг.
Все то же беспредельное черное пространство, которое он видел утром, когда добрался сюда, подстегиваемый холодным ветром. Прямо перед ним лежала Ворейская шахта, припав к земле, будто злой, хищный зверь, и тьму вокруг нее пронизывали лишь несколько огненных точек. Костры, зажженные на терриконе, казалось, висели в воздухе, словно три багровых луны, и свет их на мгновение выхватывал из темноты огромный силуэт старика Бессмертного и его буланой лошади. Дальше простиралась голая равнина — там мрак затопил Монсу, Маршьен, Вандамский лес, бесконечные поля, засеянные свеклой и пшеницей; а где-то далеко-далеко, словно маяки в океане тьмы, горели голубые огни над домнами и полыхало красное пламя над коксовыми батареями. Мало-помалу все заволокла влажная пелена — пошел дождь, тихий, затяжной, мелкий дождь, с монотонным, мерным шелестом падавший на все сокрытое, невидимое в ночи. И в мертвом безмолвии слышался лишь непрестанный шум — мощное дыхание паровой машины, пыхтевшей и днем и ночью, откачивающей из шахты воду.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
I
На следующее утро Этьен опять спустился в шахту, и так пошло день за днем. Он начал привыкать, соразмерял все свое существование с новой работой, приобретал в ней сноровку, хотя вначале она показалась ему невыносимой. В первые две недели однообразие его жизни нарушила лишь недолгая болезнь, на двое суток приковавшая его к постели: все тело у него ломило, голова пылала; в жару лихорадки его преследовал один и тот же сон, почти бредовое видение: ему чудилось, что он пробирается с вагонеткой в узком штреке, таком узком, что его тело не пролезает там. Болезнь была вызвана мучительным напряжением в первые дни ученичества, крайней усталостью, и он быстро оправился.
Как и все его товарищи, он вставал в три утра, пил кофе и уходил, захватив с собой толстый бутерброд, приготовленный для него с вечера женой Раснера. Ежедневно по дороге в шахту он встречал старика Бессмертного, отправлявшегося домой спать, а возвращаясь, сталкивался с Бутлу, который шел на работу в дневную смену.
Он обзавелся шахтерской одеждой — шапкой, штанами, парусиновой курткой; так же, как и все, он дорогой дрожал от холода и грелся у пылающей печки в раздевальне. Потом, стоя босиком, ждал в приемочной, по которой гуляли свирепые сквозняки. Но машина, поблескивавшая наверху в полумраке стальными своими частями с медными перехватами, больше его не занимала; не интересовали его также и тросы, мелькавшие в бесшумном полете, словно черное крыло ночной птицы, ни клети, непрестанно нырявшие и выплывавшие среди гула сигналов, голосов, выкрикивающих приказы, грохота вагонеток, сотрясавших чугунные плиты пола. Тускло горела его лампа, — должно быть, проклятый ламповщик как следует ее не вычистил; сонливое оцепенение сразу проходило, когда озорной рукоятчик Муке погружал углекопов в клеть и, заигрывая с откатчицами, награждал девушек звонкими шлепками. Клеть снималась с упоров, камнем летела вниз на дно черной ямы, а Этьен даже не, поворачивал головы, чтобы посмотреть на убегающий свет. Никогда он не думал о том, что клеть может сорваться, и чем ниже спускался в темноте под проливным дождем, тем больше казалось ему, что он у себя дома. Внизу, в рудничном дворе, когда Пьерон, с обычным своим лицемерно-кротким видом, отпирал клеть и выпускал рабочих, неизменно слышался неровный топот множества ног; каждая артель направлялась в свой забой, люди шли, шлепая босыми ногами. Теперь выработки в шахте были знакомы ему лучше, чем улицы Монсу, он знал, где надо повернуть, а где — низко нагнуться, где — обойти лужу воды. Подземный путь в два километра стал для него таким привычным, что он мог бы пройти его без лампы, в полной темноте, заложив руки в карманы. И всякий раз бывали одни и те же встречи: вынырнет из мрака штейгер и осветит своей лампой лица рабочих; дядюшка Мук ведет лошадь в конюшню; Бебер погоняет Боевую, та фыркает и трусит рысцой; бежит позади поезда Жанлеи, чтобы закрыть двери вентиляционных ходов; толстуха Мукетта и худенькая Лидия толкают вагонетки.
Теперь Этьен меньше страдал от сырости и духоты в забое. Подниматься по узким ходам, именуемым "печью", ему стало удобно: он как будто истаял и пробирался в таких щелях, куда раньше не решился бы просунуть руку. Он дышал угольной, пылью, не испытывая недомогания, все различал в темноте, не беспокоился, что с него ручьем льется пот, и привык чувствовать на себе с утра до вечера мокрую одежду. Надо сказать, что он теперь не расходовал без толку свои силы, очень скоро у него в работе появилось уменье, — так скоро, что он удивлял всю артель. Три недели спустя он считался одним из лучших откатчиков во всей шахте: ни один быстрее его не подкатывал вагонетку к бремсбергу, никто не прицеплял ее к канату так ловко, как он. Благодаря своему маленькому росту он проскальзывал всюду, а руки у него хоть и были белы и тонки как у женщины, но под их нежной кожей перекатывались стальные мускулы, и они хорошо справлялись с тяжелой работой. Он никогда не жаловался, — вероятно, из гордости, даже когда едва дышал от усталости. Ему ставили в упрек только одно: он не понимает шутки — тотчас обидится, если кто-нибудь вздумает подразнить его. В общем, шахтеры приняли его в свою среду, смотрели на него как на настоящего углекопа; изнурительный труд стал для него привычным и постепенно превращал его в живую машину.