— Нет! Нет! — бормотал Этьен, отмахиваясь от этих жутких видений. — Мы здесь еще до этого не дошли. Убийства, пожары! Никогда! Это чудовищно, это несправедливо, все товарищи возмутятся и, чего доброго, удавят виновника таких ужасов.
Для него, настоящего француза, оставалась непостижимой эта мрачная мечта об истреблении рода человеческого, который следовало начисто скосить, как поле пшеницы, чтобы народы вновь поднялись из небытия, Он требовал от Суварина ответа:
— Ну, изложи мне свою программу. Мы хотим знать, куда идем.
И Суварин спокойно сказал в заключение, рассеянно и задумчиво глядя вдаль:
— Все рассуждения о будущем преступны — они мешают непосредственным актам разрушения и задерживают развитие революции.
Этьен засмеялся, хотя от такого ответа у него мурашки по спине побежали. Впрочем, он охотно признавал, что в идеях Суварина, привлекавших его своей ужасающей простотой, есть и хорошие стороны. Но если рассказать товарищам о таком учении, то Раснеру это окажется весьма на руку. Тут надо быть осторожным.
Вдова Дезир предложила им позавтракать. Они согласились и перешли в пивную, по будням отделявшуюся от танцевального зала выдвижной перегородкой. Когда они покончили с омлетом и сыром, машинист простился с Этьеном; тот стал его уговаривать остаться на собрание.
— Зачем? Слушать, как вы говорите глупости? Достаточно я их наслушался. До свидания!
И, попыхивая папироской, он ушел с обычным своим кротким и упрямым видом.
Этьен все больше тревожился. Уже был час дня, — Плюшар наверняка не сдержит обещания. К половине второго начали собираться делегаты, Этьену пришлось самому стоять на контроле у входа и встречать каждого, — он опасался, как бы дирекция не подослала кого-нибудь из обычных своих доносчиков. Он проверял каждое пригласительное письмо, всматривался в приходивших; многие пришли и без письменного приглашения, достаточно было, чтобы Этьен знал их, и перед ними открывались двери. В два часа явился Раснер; Этьен видел, как он остановился у стойки и с кем-то заговорил, неторопливо докуривая трубку. Его насмешливое спокойствие окончательно взвинтило нервы Этьена, тем более что на собрание явилась, просто для смеху, компания озорников — Муке, Захарий и другие парни, которым на забастовку было наплевать; они все находили забавным и, заказав на последние гроши по кружке пива, принялись вышучивать "сознательных товарищей, которые сидят и ждут с постными физиономиями".
Прошло еще четверть часа. Собравшиеся выражали нетерпение. Этьен в отчаянии махнул рукой и хотел было войти, как вдруг вдова Дезир, выглянув из двери на улицу, воскликнула:
— Да вот он, ваш знакомый!
Это действительно был Плюшар. Он подъехал в пролетке, запряженной тощей клячей. Едва она остановилась, он спрыгнул на мостовую, — сухощавый, щеголеватый, большеголовый, с широким лбом, в черном драповом пальто нараспашку, под которым виден был суконный костюм, какие носят по праздникам хорошо зарабатывающие мастеровые. Уже пять лет он не брал в руки напильника, заботился о своей внешности, причесывался гладко, волос к волосу, чрезвычайно гордился своими успехами трибуна; но движения его оставались угловатыми; на больших широких руках все не отрастали ногти, изъеденные железом. Человек весьма деятельный и весьма честолюбивый, он неустанно разъезжал по всей провинции, распространяя свои идеи.
— Прошу не посетовать! — заговорил он, предупреждая вопросы и упреки. Вчера утром — конференция в Прейли, а вечером — собрание в Валансей. Сегодня — завтрак в Маршьене, с Сованья… Удалось все-таки нанять пролетку. Я прямо изнемогаю, слышите, как я охрип? Но это не беда, я все-таки выступлю.
У порога "Смелого весельчака" он вдруг спохватился:
— Ах, черт! Членские-то билеты я оставил! Хороши бы мы были!..
Он разыскал пролетку, которую извозчик поставил под навес, вытащил из нее небольшую деревянную шкатулку черного цвета и понес ее под мышкой.
Этьен, с сияющим лицом, следовал за ним как тень, тогда как потрясенный Раснер не осмеливался протянуть приезжему трибуну руку. Плюшар, однако, сам наградил его рукопожатием и вскользь упомянул о письме: что за странная мысль! Почему не провести собрание? Всегда надо проводить собрания, если это можно сделать. Вдова Дезир предложила ему чего-нибудь выпить, но он отказался: лишнее, — у него не пересыхает в горле, когда он говорит. Только вот надо поторопиться, — вечером он рассчитывает проехать в Жуазель, где ему нужно потолковать с Легуже. И тут все устроители гурьбой вошли в зал. За ними следовали пришедшие с запозданием Маэ и Левак. Для спокойствия душевного дверь заперли на ключ, а тогда зубоскалы загоготали и принялись отпускать шуточки; Захарий крикнул Муке, что теперь-то, верно, старики разродятся — испекут младенца, одного на всех.
В плохо проветренном зале, где от дощатого пола еще поднимались острые запахи, пропитавшие его на последней танцульке, сидели на скамьях и ждали человек сто углекопов. Пока вошедшие устраивались на свободных местах, по рядам прошел шепот, все повернулись — рассматривали человека, приехавшего из Лилля; его черное драповое пальто вызывало удивление и неприязненное чувство. Однако немедленно, по предложению Этьена, избрали президиум. Этьен называл имена, участники собрания выражали согласие поднятием рук. Плюшара выбрали председателем, а членами президиума — Маэ и самого Этьена. Задвигали стульями — президиум занял места; на мгновение председатель исчез из глаз нырнул под стол, чтобы поставить под него шкатулку, с которой никогда не расставался. Затем он поднялся, легонько постучал кулаком по столу, призывая к вниманию, и начал осипшим голосом:
— Граждане!
Ему пришлось остановиться: открылась дверца, и из кухни вышла вдова Дезир, принесла на подносе шесть кружек пива.
— Не беспокойтесь, — пробормотала она. — Когда речь говорят, жажда бывает.
Маэ взял у нее из рук поднос, и Плюшар мог продолжать. Он сказал, что очень тронут сердечным приемом, который ему оказали рабочие в Монсу, извинился за опоздание, пожаловался на усталость, и хрипоту. Затем предоставил слово гражданину Раснеру, поспешившему выступить первым. Раснер живо встал у стола, около кружек с пивом. Трибуной служил стул, повернутый к нему спинкой. По-видимому, Раснер был очень взволнован, но, откашлявшись, звучно произнес:
— Товарищи!..
На рабочих угольных копей всегда большое впечатление производило его непринужденное красноречие и благодушие; выступая перед ними, он мог, не уставая, говорить целыми часами. Он не дерзал делать никаких жестов, стоял, толстый, неуклюжий, улыбающийся, и, изливая на слушателей потоки слов, завораживал их до тех пор, пока они не начинали дружно кричать: "Ну да, понятно! Правильно! Верно ты говоришь!" Однако в этот день он с первых же слов почувствовал глухую враждебность слушателей и стал осторожно лавировать. Пока он выступал лишь против продолжения забастовки, а напасть на Интернационал собирался лишь после того, как сорвет аплодисменты. Конечно, говорил он, честь запрещает уступить требованиям Компании, но ведь какая нищета, какое ужасное будущее ждут всех, если придется еще долго упорствовать! И хоть прямо он и не призывал покориться, он подтачивал мужество забастовщиков, рисуя трагические картины, описывая, как в рабочих поселках люди умирают от голода, и спрашивал., на какие денежные средства рассчитывают сторонники дальнейшего сопротивления. Двое-трое приверженцев Раснера попробовали было выразить одобрение его словам, но это лишь подчеркнуло холодное молчание большинства, все возраставшее раздражение и недовольство, с которым углекопы слушали его вкрадчивую речь. Потеряв надежду завоевать их, он разозлился и стал пророчить им всякие беды, если они позволят подстрекателям, подосланным из-за границы, морочить им головы вздорными выдумками. Две трети участников вскочили и, прервав его гневными возгласами, заявили, что не дадут ему больше говорить, раз он их оскорбляет, считая их малыми детьми, неспособными действовать самостоятельно. А Раснер, то и дело прихлебывая из кружки пиво, все говорил среди этого шума и, разъярившись, кричал, что он выполняет свой долг и еще не родился такой молодец, который ему помешает.